— Возможно... Но не хотел бы на шею... такую прелесть...
За окном уже сгущались потемки, в вагоне включили свет, и все смазалось за стеклом, в котором отразилась противоположная стенка вагона, скамейки и люди с цветами.
— Бедный ежик! Неужели он так один и живет в лесу?! — со вздохом сказала Мария Анатольевна. — Ночью, в лесу один... Ах, господи... — И окунулась взглядом в мелькающие, смутные очертания колючего леса за окном.
А четыре года спустя после этой трогательной встречи с ежиком, в весенний пасмурный день, когда уже немного времени оставалось до цветения яблони, когда земля после половодья зарастала упругой травой, а в Москве было парко и пахло тополем, Мария Анатольевна неожиданно умерла.
Как у всякой старой жительницы Москвы, у нее было место на кладбище, был семейный участок, огражденный металлической решеткой, за которой лежали в могилах ее мать, отец и старший брат, лежали над истлевшими дедушками и бабушками, над костями далеких предков, которых даже и не знала, не помнила сама Мария Анатольевна.
В могилу матери, на дубовый ее гроб опустили желтый, дешевенький гробик с телом Марии Анатольевны.
«Завари-ка чаю, — сказала она Сергею Александровичу. — Я что-то устала, прилягу на минутку».
И пока он заваривал чай, она тихо умерла, словно бы заснула.
Никто не хотел верить в эту смерть, в эту нелепость, которая случилась с крепкой еще на вид, живой, энергичной Марией Анатольевной. Она иногда вдруг с улыбкой прикладывала руку к груди и затихала. Сергей Александрович спрашивал: «Ты что?» А она отвечала: «Так... сердечко что-то... Пройдет».
А у Простяковых, у Демьяна Николаевича, у Татьяны Родионовны и особенно у Дины Демьяновны, которая всегда усмешливо, но очень тепло любила Марию Анатольевну, было такое чувство, будто умерла не пожилая, стареющая женщина, а совсем еще юная, не успевшая ничего понять в жизни, еще только-только приглядывающаяся к ней, шутливая и бесстрашная, смешная и умная беловолосая девочка... Чудилось, будто Мария Анатольевна притворялась все время старенькой, а на самом деле так и осталась на всю жизнь хитрющей, но доброй девочкой, которой приятно было смешить людей своими милыми страхами, будто бы она так привыкла всех забавлять, что эта застарелая привычка стала второй ее натурой.
Все плакали, когда опускали гроб, но отчаяннее всех Дина Демьяновна, которой было так жалко Марию Анатольевну, что она даже будто бы слышала ее ворчливый и испуганный голосок: «Господи, сырость-то какая здесь ужасная...» — и видела грустную усмешку в ее глазах. Когда она подумала таким странным образом о Марии Анатольевне, то никаких сил у нее не осталось, и она в голос заплакала, зарыдала с какими-то неприятно квакающими захлебывающимися закатываниями. Демьян Николаевич даже взял ее за локоть и стал шептать ей на ухо, чтоб она успокоилась. Но какое там!
На поминках Дина Демьяновна выпила три рюмки холодной водки и, не опьянев, успокоилась и стала приглядываться к людям, собравшимся за печальной трапезой.
Люди были внимательны и добры друг к другу, никто не шумел, никто не говорил о делах, и казалось, все любили друг друга, забыв о себе.
Она почти никого не знала из родственников Скворцовых и Денисовых, из рода которых происходила Мария Анатольевна. Да и сами эти родственники, как она поняла, тоже не очень-то хорошо были знакомы между собой. Она узнала сразу сестру Сергея Александровича, которая однажды приезжала на дачу, узнала худеньких ее дочерей, и те ее тоже узнали... А остальные — все были чужие люди.
И среди них военный — молчаливый и хмурый, но предупредительный и очень какой-то весь напряженный в этой своей предупредительности, словно бы только потому и сидел он здесь за столом, чтобы кому-то помочь, не упустить случая передать горячие блины, принесенные с кухни в эмалированной миске, устланной промасленной бумагой, передать соусник со сметаной или растопленным желтым горячим маслом, предложить молча селедку, чудом появившуюся на столе красную рыбу или налить в опустевшие рюмки водки. Он был мрачен и казался в своей парадной форме, в золотистых погонах каким-то чужеродным и неуместно ярким за этим печальным столом и, словно бы сам хорошо сознавая это, мучился своим чужеродством. У него была гладкая, тонко обработанная парикмахером розовая шея, и весь он был гладкий, плотный и очень какой-то душистый, будто бы только что вышел из бани и из парикмахерской, будто бы довольный своей работой мастер только что вытер салфеткой его наодеколоненную розовую шею.
Читать дальше