И теперь, когда божество это сидело перед ним в слезах и в злом упрямстве выкрикивало ненавистные ему слова, когда он сам кричал, с ненавистью глядя на этот мокрый от слез и желчи комочек жизни, и готов был, позабыв обо всем, плюнуть, ударить, растоптать свое божество, а потом сам же плакал втайне ото всех, в уборной, то и дело спуская воду из бачка, — теперь ему чудилось, что жизнь его прошла зря, и все в этой жизни было напрасно, и даже любовь его к Тане, к милой Татьяне Родионовне, была преступна, потому что именно она явилась началом несчастий, которые выпали на долю его дочери... Все было напрасно! И он готов был, не колеблясь, тут же проклясть свое прежнее благодушие, обернувшееся, как ему чудилось теперь, в несчастье дочери.
Голова его разламывалась от этой безумной диалектики, от ненужных и, в общем-то, способных прийти только в очень разгоряченную голову размышлений, которыми он словно бы казнил себя, пытаясь хоть как-то приблизиться к страданиям дочери.
Если бы ему вдруг сказали, что сам он в эти часы и минуты был более несчастным человеком, чем его дочь, он бы зло расхохотался в ответ, ибо жил в эти минуты и часы только лишь бедою дочери, думая о ней, как о великой мученице с нимбом над скорбным лбом. А сам он? Господи! Сам он не существовал в эти часы и минуты. Горе его было так велико, что он даже о Пете Взорове позабыл, забыл о том, что живет на свете этот человек, причина всех несчастий, свалившихся на голову дочери. Нет! Он не вспоминал о нем. У него не сжимались кулаки, не болело сердце от тоски по мщению. Он был подавлен печалью более высокой, а виновным понимал одного лишь себя, зачавшего когда-то это обиженное жизнью, родное и любимейшее существо.
Дина Демьяновна, шатаясь от нервной и мрачной усталости, ушла к себе и легла. Демьян Николаевич не вытерпел и вскоре тихонечко постучался в дверь и, не дождавшись ответа, вошел в темную комнату.
— Дина, — позвал он, — ты спишь?
— Ну что? — спросила она голосом мертвым и холодным.
Он присел на краешек ее постели, нашел ее очень горячую и словно бы распаренную руку, стал гладить ее, положив на свою ладонь, и спросил:
— Может, тебе не ходить завтра на работу?
Она не ответила, и он долго сидел молча, не слыша, как дышит дочь. Рука ее была расслаблена и потому казалась тяжелой на его ладони и большой. Он впервые в жизни испытал эту странную тяжесть женской руки и сам невольно весь сосредоточился на этой удивившей его тяжести.
— Спи, радость моя, — шепотом сказал он. — Пусть тебе приснится очень хороший какой-нибудь сон. Ты ведь самая-самая красивая на свете. Ты лучше всех. Ты умнее всех, добрее, ласковее, нежнее. Я ведь знаю! Никто так не умеет улыбаться, как ты, смеяться, радоваться... Пусть тебе все это приснится, — говорил он ей, как когда-то в детстве. — И пусть какая-нибудь речка приснится с песчаным бережком. Ах, Динка, Динка! Что же я еще-то, кроме этого... кроме хорошего сна, могу тебе!.. Ты сердишься на меня, да? Прости...
— Уж лучше пускай какой-нибудь страшный приснится, — с неожиданной грубоватой усмешкой сказала вдруг Дина Демьяновна. — Самый страшный.
— Зачем же? Не-ет! Почему же страшный?
— После страшного приятней просыпаться.
— Ах, вон оно в чем дело! — воскликнул радостным и таинственным шепотом Демьян Николаевич. — Правильно. Тогда пускай... А какой самый страшный для тебя сон? Про бандитов? Или каких-нибудь чудовищ?
— Нет, — ответила Дина Демьяновна. — Как будто я убила человека, спрятала труп, а меня подозревают, и вот-вот должно все открыться... От страха я просыпаюсь и радуюсь, что это во сне. И такая счастливая!
— Этого не может быть, — тихо сказал Демьян Николаевич и крепко сжал руку дочери. — Это мой сон. Я тоже иногда... и тоже прячу... Ужас какой-то!
— Честное слово?
— Да.
— А почему это так? Сон по наследству? Странно. Может быть, в нашем роду кто-нибудь был убийцей?
В это время дверь в комнату тихо отворилась, и желтый свет раздвинул тьму. Дина Демьяновна вздрогнула и поспешно сказала:
— И мама тоже... не спит...
А Татьяна Родионовна улыбнулась на ее слова я сказала:
— А я слышу, шепчетесь тут...
— Мы страшные сны придумываем, — сказал Демьян Николаевич.
Сам он потом долго не спал и никак не мог выпустить из внутреннего своего взора спящее лицо дочери с полураскрытыми губами, тяжелую ее руку, уроненную на одеяло, может быть слишком тяжелую для женской руки, и к сердцу его подкатывала вдруг такая тоска, что он страдальчески морщился и в бессмысленной какой-то мольбе твердил:
Читать дальше