И разговор их, казалось бы иссякший, начинался сызнова.
Дина Демьяновна терпеть не могла «жуткого консерватизма», как она называла все эти разговоры, и, распаляясь, готова была расплакаться от обиды, защищая свою слабую надежду на новую квартиру.
Ей осточертел этот холодный дом с подмокающими осенью и весною потолками, она ненавидела темный закуток прихожей, в которой стояла газовая плита, терпеть не могла вечно сопящий, осклизлый, покрытый холодными, студенистыми каплями ржавый бачок в уборной, вспухшую трубу на отсыревшей и тоже вспухшей стенке, покрытой каким-то инистым лишаем. Она безумно завидовала людям, живущим в новых квартирах, а порой ей даже казалось, что все жизненные личные неудачи спутаны и притянуты липкими паутинными нитями к этому дому, словно бы она и не человек вовсе, а серая муха, увязшая в захламленном пыльном углу. Она не то чтобы понять, она простить не могла отцу и матери их фанатической преданности этому дому, радости их не могла постигнуть и простить того явного чувства полного благополучия, в котором пребывали большую часть жизни упрямые ее старики, словно бы издевавшиеся над своей дочерью, не подозревая даже, в какое отчаяние они повергают ее иногда своими разговорами о незыблемости и о вечности старой их ракушки.
Эти ее чувства неприязненного, брезгливого отношения к своему дому пробудились и ожили, не давая ей покою, именно в то далекое теперь уже время, когда в Москве начался строительный бум, когда стали проектировать дома с отдельными квартирами, рассчитанными на одну семью. Только и разговоров было в Москве, что об отдельных этих квартирах со всеми удобствами.
Но особенно ярко она осознала всю прелесть нового жилища, когда побывала в гостях у Пети Взорова. И вообще тот знойный день надолго запал ей в память. Холодное пиво, истекающее тонкими ниточками пузырьков, сумасшествие, состояние полной отрешенности, радостное какое-то безумие, ежечасное, ежеминутное желание чувствовать себя женщиной всюду, где только была малейшая к тому возможность — быть свободной и в то же время покорной женщиной.
В то жаркое лето, празднуя с Петей Взоровым свою свободу, отдавая ему все, что могла отдать, и не требуя ничего взамен, кроме его страсти, — в то лето она еще не задавала себе вопроса: «Как жить?»
Она не ведала в то прекрасное лето, которое слилось в ее сознании в единый жаркий день, в единую душную ночь, никаких сомнений и тревог. Это было лето ее безумия, когда единственным вопросом, волнующим ее, был вопрос: где, когда и как увидеться с Петей Взоровым, как, когда и где остаться с ним в том до жути бесконечном восторге и наслаждении, в том счастливом бесстыдстве, которое год назад она и представить себе не смогла бы и похолодела бы от страха перед будущим, если бы кто-то напророчил ей нечто подобное.
Впрочем, она и об этом тоже не задумывалась, втайне очень довольная собой, презирающая всех замужних, скованных семейными обязательствами и, как ей казалось, несчастных и безобразных в своем коровьем покорстве женщин. Она лишь постоянно чувствовала какую-то внутреннюю свою, победную, восторженную улыбку, словно бы кто-то со стороны все время разглядывал ее и удивленно улыбался, не узнавая и поражаясь тем переменам, которые произошли с ней. Она даже не спрашивала себя: любит ли она Петю Взорова. Любовь ли это вообще? А если ее спросили бы вдруг об этом, она бы, наверное, очень удивилась и рассмеялась, не поняв вопроса. Для нее тогда не имело никакого значения это странное и старое слово — любовь. Она в то лето была как бы воплощением самой этой любви во всех ее проявлениях, и сознание ее просто не вмещало блеклое это и ничего не выражающее понятие. Что это? Она лишь испытывала невыразимую и постоянную благодарность Пете Взорову: в то лето он был тем единственным и неповторимым человеком, который только и понимал ее, ни в чем не осуждая, а, наоборот, восторгаясь ею в самых ее безумных и, казалось бы, ненормальных, диких проявлениях. Ей даже самой потом, когда она оставалась одна, эти ее проявления казались до ужаса бесстыдными и просто непозволительными с точки зрения недавних ее понятий и представлений о нравственности, которым она была верна до сих пор и истово оберегала с девичьей наивностью. Но именно этот тайный и жаркий стыд за себя снова и снова влек ее к Пете Взорову, к тому единственному сообщнику преступления, который в состоянии был не только понять, но и потребовать от нее новых преступлений, всякий раз преклоняясь перед ней в восторге, утверждая своим участием ее уверенность в неизбежности новой той жизни и новых представлений о том, что есть зло, а что добро.
Читать дальше