Резиновые, тусклые, грязные сапожки ее с выдирающими буграми подагрических шишек чмокнули на раскисшей дороге.
Я было тоже пошел, но она окликнула:
— Сынок, срезал бы ты мне палку... Ножик-то есть? Вот эту березку бы срезал... ровненькую... Ноги, сынок, не идут.
Еще не побелевшая, сиренево-бурая, тонкая березка пушисто росла на обочине дороги... То ли я на нее, то ли она на меня посмотрела вдруг испуганными глазами, вздрогнув лаковым мокрым листом, по которому ударила капля, и тут же другим листом, по которому тоже капля. Была она стройная и в самом деле ровненькая, напряженная, как бамбук.
А я достал нож и, ругая себя за вернувшуюся слабость, обхватил рукой шершавый мокрый ствол, нож увяз в тугих ее волокнах, но с четырех или пяти подрезок я уже легко обломил ее, поднял, шуршащую, над дорогой, обрубил ножом, как топориком, тонкие зеленые ветки, срезал макушку, подстругал немножко рукоять, очистил от зеленой коры и подал довольной и благодарной старушке то, что недавно было живой березкой.
Она потыкала палкой в грязь, приноравливаясь к ее упругости и величине, и пошла в Шую — пошла уверенней и ходче.
А в грязи остались лежать коричневые ветки с яркими листьями, как перья ощипанной птицы. На обочине, среди пожухлых, перепутанных стеблей увядших цветов, среди других веточек с живыми листьями забелел заструганный сверху младенчески тонкий пенечек...
И что это за день такой выдался в моей жизни?! Откуда навалилась на меня такая пронзительная жалость?
«Ну вот,— опять послышалось мне в шуме дождя и ветра.— Ну во-от... А я-то так хорошо росла... Так хорошо росла... Росла... Поднялась бы тут над дорогой... Ну во-от... Чего же теперь? Так не хочется, не хочется...»
Я заторопился к дому, снова придавленный усталостью и странным каким-то чувством... не жалости даже, нет, а как будто бы обрел я нечаянно способность понимать души зверей и растений — всего живого на земле.
Шел и старался избавиться от этой навалившейся на меня непосильной тяжести, думал о старушке, которой еще идти и идти до Шуи, и о себе.
«Хорошо мне, конечно, со здоровыми ногами идти! — думал я.— А ей-то каково с больными? В ее-то годы? А палка — что ж... Неужели березку пожалеть, а ее нет... Кто ж тогда ее-то, старую, пожалеет?»
Меня уже стала раздражать эта навязчивая, расползшаяся до нереальных каких-то размеров, распоясавшаяся жалость. Мне было жалко медведя, жалко срезанную березку, ее веточки на дороге, листья, брошенные в грязь, жалко и старушку с подагрическими ногами.
Я устал от этой тяжелой жалости.
«Тебе хорошо, конечно,— думал я со злостью о себе.— Приехал, попил топленого молочка, выспался в тепле, погулял тут под дождем... Пожалел всех! Ишь ты какой жалостливый! Какой хороший... А ты поживи тут всю жизнь, как эта старушка, повстречайся с медведем, который поперек дороги станет. А ты ведь не с ружьем, а так просто, как та девка на лесной тропе. А он на тебя... Вот тогда и пожалей. Себя! Или медведя. Кого хочешь! Себя или медведя. Березку или старушку. Кого хочешь».
Леса вокруг темно и глухо горбились на мягких холмах, таяли в дождевой пелене низин, серели вдали мутными волнами. Глинистые лужи на дороге отражали безликое небо, а вернее, облака, которые закрывали огромной своей толщей небо.
Казалось, прошла вечность, пока я дошел до деревни.
— Действительно, убили,— сказал я хозяйке, милой и хлопотливой тете Даше, снимая на пороге грязные сапоги.— Медведя-то убили.
— Хорошо. Я знаю. Теперь и в лес ходить не страшно. Только когда ходить-то. Некогда ходить. Вон телята, кормить их надо. Навязали нам этих телят, а у нас в бригаде всего четыре женщины, четыре старухи. Вот и крутимся, вот и вертимся. На всю деревню одна бригада, да и та на пенсии.
Я еле стянул волглые резиновые сапоги, прошел по теплому половику в избу, рухнул на широкую лавку и, упираясь в нее руками, почувствовал вдруг себя так, будто на мне весь день возили воду.
Нелегко это, оказывается, жалеть: тяжелый, неблагодарный труд. Неужто человек за всю свою долгую историю не успел еще привыкнуть к этому труду и устает, словно бы взялся не за свое дело? Курсы какие-нибудь открыть, что ли?
Полосатая оса билась в стекло, ползала, посверкивая, как пропеллерами, крылышками, искала выхода на волю, срывалась со стекла, падала на подоконник и снова тяжело взлетала, стукаясь о невидимую преграду.
Ах, какая это была охота! Как плохо я стрелял! Меня трясло от небывалого азарта, и, помнится, за три дня я угомонил всего лишь одного вальдшнепа... Но все-таки какое счастливое это было время!
Читать дальше