В саду тишина, и фонари горят одиноко и словно бы удивленно. На веранде тоже музыка, и тени танцующих скользят по высоким и ярким окнам. Там суета. Там без устали крутят радиолу, и слышно, как под ногами гудит деревянный настил пола.
«А вы все одни да одни».
Это и на самом деле стало надоедать.
Несколько раз они звонили в Москву, дважды Марина Александровна заставала дома сына, и оба раза он говорил, что постарается приехать «искупнуться» в море, жаловался, что заела наука, ворчал на отца, который вот уже две недели подряд варит куриный бульон из болгарских кур, передавал привет Танечке, а однажды даже согласился поговорить с ней, но говорила, взяв трубку, одна только Танечка, а сам он отделался несколькими словами, какими-то тоскливыми и грубоватыми намеками на возможность неожиданного приезда. Но Танечка все равно бывала в эти минуты радостно взволнованна и снова вся переполнялась надеждой, хотя Марина Александровна, отлично понимая, что сын не приедет, пыталась как-то сбить эту напрасную радость и говорила с нарочитой грубостью о сыне:
— Надо же, какая свинья! Водит нас за нос — приеду, приеду, а сам небось знает, что не удастся. Хоть бы не морочил голову!
Танечка не соглашалась с ней и защищала Володьку от нападок.
— Ничего еще не известно,— говорила она.— Сейчас ведь зачеты, он может спихнуть один досрочно и приехать.
Но Марина-то Александровна знала, что он это мог бы сделать года два назад, а не теперь. Его тогда не то что звать сюда, а выгнать отсюда было бы трудно.
В третий раз, когда Марина Александровна опять застала сына дома, он ей сказал наконец-то, что приехать не сможет.
— Я сейчас передам трубку,— говорила громко Марина Александровна,— скажи Тане об этом сам...
Танечка стояла в тесной будке, прижимаясь коленями к Марине Александровне, и, кажется, все поняла, уловив раздражение и растерянность в голосе Марины Александровны: глаза ее, полные любопытства и какого-то внутреннего оживления, стали вдруг пустыми и бессмысленными, хотя на губах еще и стыла улыбка.
А Володька взревел в трубке, чтоб мать не смела этого делать, заорал благим матом, предупреждая, что он бросит трубку, если она позовет Танечку.
— Я не хочу! — кричал он ей.— Какого черта! Что ты, как сватья баба Бабариха ведешь себя... Мне не о чем с ней говорить. Неужели непонятно?
Марина Александровна старалась покрепче прижимать трубку, чтоб крик этот не был услышан Танечкой. В эту минуту у нее даже сердце заболело, так ей жалко было девушку.
— Ну как хочешь! — обозленно сказала Марина Александровна и повесила трубку.— Не может приехать,— проговорила она со вздохом.— Слюнтяй несчастный! Если бы мне в свое время родители оставили деньги на поездку в Крым, господи! Я бы... Я не знаю, как я прыгала бы от счастья...
А Танечка, покусывая толстенькую свою губку и растерянно улыбаясь, сказала вдруг удивленно:
— А может, он деньги потратил? Может, ему не на что просто ехать?
Взгляд у нее был испуганный и пепельно-белесый.
Марина Александровна не выдержала этого взгляда и, выходя из будки, сказала потерянно:
— Да нет,— понимая с тоской, что в этом вопросе был для Танечки какой-то последний шанс надежды.— Впрочем, кто его знает,— сказала она,— все может быть. Прокутил с ребятами, а теперь канючит, что наука заела, времени нет... Не знаю, Танечка, боюсь что-нибудь сказать. Все, конечно, возможно на белом свете.
Она не могла не оставить ей последнего этого шанса, хотя и опасалась, что Танечка теперь способна будет выкинуть какой-нибудъ фортель: попросит, например, своих родителей выслать ей деньги телеграфом и переправит их Володе на дорогу. Почему-то она думала именно об этом, о телеграфе и о деньгах, когда они вместе шли с почты домой, и о том, как уговорить Танечку не делать этого. И ничего не могла придумать.
Но, к счастью, Танечка не догадалась. И может быть, она наконец-то обиделась на Володьку.
«Должна же она обидеться когда-нибудь!» — думала Марина Александровна.
Настроение было скверное.
— Пошли сегодня на танцы,— сказала она Танечке после ужина, совсем не рассчитывая на ее согласие, да и сама она тоже не видела смысла в своем предложении. Какие уж танцы!
Но Танечка неожиданно согласилась.
— Пойдемте,— сказала она.
— Тогда, может, переоденемся?
— Да ну! Зачем?
Танечка в этот вечер была молчалива, а если и приходилось ей говорить, то она безучастно произносила обрывистые, односложные слова. Внутри нее, видимо, шла напряженная и трудная борьба, какой-то внутренний спор слушала она в себе, утратив вдруг способность реагировать на все то, что находилось вне ее внутреннего мира.
Читать дальше