Я соображаю, что, если меня выставят, я могу навсегда потерять Мейси.
Я кричу ей в ухо:
— Где вы живете?
Кажется, поняла: поворачивает голову, что-то кричит, но подоспевший ор покрывает ее слова. Мелькнула страшная мысль, что и она кричит со всеми: «Вон!»
— Не слышу!
Она еще раз оборачивается ко мне и кричит что есть мочи, и теперь я ее слышу:
— Передумайте!
Передумать? Я задумываюсь.
От нее не отмахнешься, как от мусорщика. Она тревожится пс о себе. Ей за меня тревожно. Я допускаю даже эгоистический расчет с ее стороны: она хочет продолжить наши отношения в будущем и, значит, не хочет, чтобы предмет этих отношений подвергался опасности. У предмета еще нет лица, но его присутствие весьма ощутимо. Весьма.
— Вон! Вон! Вон! Вон! Вон! Вон!
Разум покинул людей. У очереди единое дыхание и единое желание: козла отпущения. Трагедия — не этого Ли козла песнь?
Причина, по которой я задумываюсь, не передумать ли мне, упирается в Мейси. Если она способна беспокоиться обо мне, то и я могу о ней побеспокоиться. Мое прошение — оно не повредит ей? Бабуля-то убеждена, что Мейси так и так откажут. Но допустим, она убедительно обосновала свою просьбу; допустим, я попадаю к соседнему окну; и если теперь допустить, что мусорщик прав и чиновник взбеленится…
Меня хватает на то, чтобы думать не только о Мейси, но и о других в очереди. Желание — щедрое чувство; с ним на многое открываются глаза. Если формулировать совсем откровенно (некоторые назовут это честностью перед самим собой): страсть размыкает одиночество. Желание сделало меня похожим на мать. Я сейчас лопну от добрых чувств. Вдруг я и впрямь наврежу Мейси и всем этим людям, лишив их белка, «гаваны», ремесла, ребенка, лотереи?.. Дикость, что я так и не знаю, с чем стоит мой единственный после Мейси союзник, мой капризный задний сосед, до сих пор не открывший рта. Что же, и ему я хочу навредить, лишив его чего бы там ни было?!
Однако собственный интерес берет верх. Снова трублю Мейси в ухо:
— Где вы живете?
Такого еще не бывало, чтобы адрес мне давали криком. Гоня из головы все, что отвлекает, я вырезаю в памяти: 240, Парк-стрит. Каково, интересно, Мейси на своей площадке? Тесно, конечно.
Я созрел для того, чтобы передумать.
Не потому, что испугался крикунов. Я чувствую прилив новых сил. Мало сказать, что я полон добрых чувств: я развязал себе руки.
Но точат сомнения. А есть в этом смысл — менять свое решение? Как добиться, чтобы меня услышали? И если даже услышат — что от этого переменится? Остудит ли жертва людское исступление? И, получив палец, не запросит ли мусорщик потом и всю руку? Может, уже не столько мое прошение, сколько я сам ненавистен ему.
И все-таки я решаю кричать ему между паузами. Надеюсь докричаться. Открываю рот.
Вопль! Как тогда, над спичечными головками.
Я даже сам не уверен, что он вырвался не из моего горла.
Он и вправду страшен, этот вопль, или кажется мне таким от страха — не могу решить.
Мне одно ясно сразу: в очереди паника. Это опасно.
Вопль длится. Он нанизывает на себя выкрики толпы. Он исходит сзади.
Художник? Он не кричал со всеми. Может, как раз потому, что из последних сил крепился? Неужели он?
У вопля металлический призвук.
Никто не кричит — ни мои примыкающие, ни их примыкающие, ни дальние. Мусорщик еще размахивает руками, но, кажется, откричался и он.
Желание улетучилось; осталась нежность. Мейси, как все мы, напугана. Мне нестерпимо хочется обнять ее и заботой о ней прогнать собственный страх.
В длящемся визге я различаю знакомый медный привкус. Это не художник, не его голос. Это работают голосовые связки молодца с усами. Стократно усиленная, ревет плоть, до этого бубнившая под сурдинку.
На лице бабули я вижу застывший ужас: не таких развлечений она ищет в очередях. Вопль идет ей прямо в затылок.
Из стороны в сторону дергает головой Гавана.
Паника в очереди очень заразительна. Ритм разжигает толпу постепенно, а паника чревата взрывом. Охваченная паникой очередь обречена погибнуть в корчах.
Вопль не продолжается и десяти секунд, а вдали я слышу замирающее:
— Вон! Вой!
Мусорщик не размахивает руками. Опустить их он не может. Он держит их поднятыми вверх, словно, отчаявшись, сдается на милость победителя.
Странно, что сорвался Подковка: казался таким толстокожим. Может, эгоисты легче других уязвимы? Ну, это едва ли. Эгоизм бывает разный. У этого эгоизм исключительно плотский. Причем он гедонист особого рода: он глупый. Этот его нудный скулеж, пушистые усы — ясно, что внешность, а то и характер, он скроил себе по фильмам Зэмпорта, заменившим нам былые вестерны. Но вот перфорация не попала на зубья барабана — и звук поплыл.
Читать дальше