Джеймс Болдуин
Блюз Сонни
Я прочел об этом в газете в метро, по дороге на работу. Прочел — и не поверил своим глазам, и прочел снова. Я не мог оторваться от газетного листа, где стояло его имя, где рассказывалось о нем. Эти строки виделись мне в качающихся огнях над головой, в лицах и фигурах людей, в моем собственном лице, пойманном тьмой, ревевшей вокруг вагона.
«Этого быть не может», — твердил я себе всю дорогу от станции метро до школы. И в то же время я знал, что это правда. Мне было страшно, страшно за Сонни — он как бы снова ожил для меня. В желудке у меня появилась вдруг откуда-то здоровенная глыба льда, которая целый день, пока я учил свои классы алгебре, все таяла, таяла и никак не могла растаять. Странная была она, эта глыба: таяла, посылая ручейки ледяной воды по всем моим жилам, а меньше не становилась ничуть. Временами она даже твердела и как будто росла, и тогда мне казалось: вот-вот вывалятся наружу мои кишки, вот-вот я задохнусь или зайдусь криком. Так бывало каждый раз, когда я вспоминал то, что когда-то, давным-давно, делал или говорил Сонни.
Когда ему было столько же лет, сколько мальчикам в моих классах, лицо у него (оно отливало медью) было открытое и светлое, а глаза — карие и удивительно искренние, и был он безгранично мягок и застенчив. Каким же он стал теперь? Накануне вечером его задержали на квартире где-то в центре за употребление и продажу героина.
Я не мог этому поверить — вернее, во мне просто не было места для этой новости. Не было, как ни просилась она войти. Но мне не хотелось знать. У меня были подозрения, но я не искал для них слов, а, напротив, упорно гнал их от себя. Я убеждал себя, что Сонни, какой он ни сумасброд, все-таки не сумасшедший. И потом, он всегда был таким хорошим, добрым мальчиком, и никогда — озлобленным или невежливым; а ведь малыши такими становятся очень часто, особенно в Гарлеме. Мне не хотелось верить, что я увижу когда-нибудь, как катится вниз, сходит на нет мой брат, как гаснет в его лице прежний свет, увижу в том состоянии, в каком мне столько раз доводилось видеть других. И все же это случилось с ним, и хорош я был теперь, рассуждая об алгебре перед толпой мальчишек, которые, судя по тому, что я о них знал, наверняка всаживают в себя иглу каждый раз, как зайдут в уборную. Видно, героин дает им больше, чем алгебра.
Готов поклясться, что, когда Сонни кололся в первый раз, он был ненамного старше этих мальчишек. А они, эти мальчишки, жили сейчас точно так же, как в свое время жили мы, они вырастали ужасающе быстро и больно стукались головой о низкий потолок своих реальных возможностей. Их переполняла ярость. Две тьмы — вот все, что они знали по-настоящему: тьма их жизни, которая скоро должна была сомкнуться вокруг них, и тьма кинозалов, где они делались слепыми для той, другой тьмы и могли мстить за себя хотя бы в мечтах, где они сбивались вместе тесней, чем когда-либо, и были более чем когда-либо одиноки.
Прозвенел звонок, последний урок кончился. Наконец-то мог я вздохнуть свободно. Было такое чувство, будто весь день до этого я не дышал. Одежда на мне взмокла; наверное, выглядел я как человек, который целый день просидел, не раздеваясь, в парилке. Время шло, а я все сидел один в классе и слушал, как на школьном дворе кричат, ругаются и смеются мальчишки. Впервые их смех поразил меня. Это не был веселый смех, какой обычно (неизвестно почему) связан в представлении людей с детством. В нем были издевка и отчужденность, за ним таилось желание замарать и оскорбить. Он был горьким, этот смех, и звучавшая в нем горечь придавала особую весомость их ругательствам. Быть может, я так внимательно прислушивался к их голосам потому, что думал о брате и слышал в них брата — и самого себя. Один из мальчишек насвистывал мелодию, очень сложную и вместе с тем простую. Она лилась легко, как песня птицы, и безучастная нежность этой мелодии глубоко трогала здесь, в этом резком, ярком свете дня, где только чудом ей удавалось устоять среди бесчисленного множества других звуков.
Я встал, подошел к окну и выглянул во двор. Было начало весны, в мальчишках бродили соки. Время от времени между ними проходил учитель или учительница — торопливо, словно подгоняемые желанием убраться поскорее с этого двора, не видеть больше этих мальчишек, не думать о них. Я начал складывать бумаги в портфель: пожалуй, лучше всего было пойти домой и поговорить обо всем с Изабел.
К тому времени, когда я спустился вниз, во дворе уже почти никого не осталось.
Читать дальше