— Нет! Я подержу вам зонт!
Я обернулся. Лина с несчастным, но крайне решительным видом вытягивала руку с зонтом, тщетно стараясь прикрыть мою спину. Тщетно, потому что ветер, уставший сражаться с превосходящими силами дождя, совершенно справедливо узрел в раскрытом зонте не только легкую, но и забавную добычу и теперь с удовольствием примеривался к новой игрушке: пробовал ее на крепость, надувал, хлопал, выгибал то так, то эдак.
— В машину! — крикнул я. — Сам справлюсь! Кому говорю?!
Она не двинулась с места. Ну и фиг с тобой. Нельзя же одновременно… Чертыхаясь, я выгрузил все необходимое и принялся откручивать колесо. Как назло, гадские винты поддались не сразу: нога постоянно соскакивала с мокрого рычага. Лина со своим стонущим зонтом продолжала топтаться рядом — абсолютно бессмысленно при таком косом ливне. Вдобавок ко всему она просто мешала, постоянно и некстати попадаясь под руку: как ни повернешься — обязательно наткнешься. Тьфу!
К последнему винту я был уже зол как последний черт. Наверное, именно поэтому приложенное усилие оказалось чрезмерным. Ключ провернулся неожиданно легко, я оступился, потерял равновесие, хватанул воздух, причем под руку попались, естественно, чертова тремпистка и ее зонт; мы синхронно вскрикнули: она — «Ой!», я — что-то матерное, а зонт — что-то свое на эзоповом языке зонтов — и все втроем рухнули в придорожную хлябь.
Дождь отнесся к нашему падению равнодушно, зато ветер чуть не помер со смеху. Визжа и захлебываясь хохотом, он подхватил злосчастный зонтик, вывернул его наизнанку, отчего бедняга тут же стал похож на кузнечика, и так — коленками назад — быстро поскакал через шоссе в темноту — туда, где ветер обычно хранит свои любимые игрушки.
— Ой, как мокро, — сказала она.
— Девочка плачет, — сказал я. — Зонтик улетел.
— Вот еще, плакать, — сказала она.
Мы лежали в канаве нос к носу, в ее сумасшедших глазах играли ужас и восторг одновременно, и она нравилась мне так, как давно не нравился никто.
Когда я наконец прикрутил запаску, на нас обоих уже не оставалось ни одной сухой нитки.
— Давай в машину, — сказал я. — Включим печку, согреемся.
— В мокром? — сказала она. — Верное воспаление легких.
— Все равно нет ничего сухого, — сказал я.
— Есть, — сказал она. — Мое пальто. Там, сзади. Нужно раздеться.
Там, под косым безразличным ливнем на темном шоссе, стоя у раскрытого мокрого багажника, она стянула через голову сначала свитер, а потом рубашку, под которой уже не оказалось ничего, а в глазах ее прыгали и метались тени, которым нет названия. А потом была теснота кабины, и неловкая торопливость рук, и заевшее сиденье, никак не желавшее раскладываться, и холодные обжигающие ладони, и мокрая гладкость тел, плавающих друг с другом, друг по другу, друг в друге… Она не закрывала глаз — ни при поцелуе, ни даже в те особенные моменты, когда смотреть было уже совсем некуда, потому что мир скручивался в точку, в судорогу, пульсирующую в темноте. Даже тогда ее глаза оставались открытыми и лишь на миг теряли свое множественное невыразимое выражение… Впрочем, возможно, мне это просто казалось.
— Надо ехать, — сказала она. — Ты слишком долго меняешь колесо.
— Слушай, — сказал я. — А зачем тебе туда сегодня?
— Куда?
— Ну, к тем людям в Эйяль, к которым ты едешь… Все равно уже поздно. Заночуешь у меня, а утречком…
Она засмеялась — тихонько и коротко.
— Я ж тебе говорила: куда мы приедем, известно заранее. Неизвестно только — как? А ты не верил.
— Ты о чем? — не понял я. — Что известно, что неизвестно?
Она снова засмеялась.
— Лина!
Она наклонилась к моему уху.
— Я не Лина, глупый. Твой Рафи плохо расслышал мое имя. Я — Лена. Елена Малевич, корректор. Мы с тоб
8
Не встречал еще человека, который говорил бы плохо о свободе. Кого ни послушаешь — стремится к ней прямо-таки неудержимо. В газетах так и пишут: «неудержимое стремление народов к свободе». Ну, с газет-то что взять — врут каждой буквой, известное дело. По глупости врут или предумышленно — это неважно, совсем неважно. Глупость — она ведь тоже вид преднамеренности, потому что любой человек от природы умен и тупит сначала с умыслом, а потом — по рабской своей привычке.
Вы спрашиваете, при чем тут рабство? Да при том, что ни к какой свободе народы не стремятся, а уж тем более — неудержимо. Народы стремятся к рабству, вернее — к его обновленной разновидности, отличающейся от текущей всего лишь иной формой рабской иерархии. Кто был ничем, тот станет всем, и наоборот. На школьной доске напишут: «Мы не рабы». И тут же: «Рабы — не мы». Последнее утверждение предполагает немедленный вопрос: если не мы, то кто же? — и ответ: другие. Рабы теперь — не мы, рабы теперь — другие. Вот такая, понимаете ли, свобода…
Читать дальше