— Подробности, — замечал, бывало, отец. — Я просто не могу совладать с подробностями. Глупо, а?
Интересно, думал я, какое мне дело до ребенка, десятилетия назад исключенного из хода событий; но тысячи раз бывало так, что, слыша тяжелую поступь отца на лестнице в нашем доме в Шейкер-Хайгс — он поднимался, чтобы пожелать мне приятых сновидений, — я знал и боялся, что он несет мне что-нибудь новенькое или вновь открытое про Ширли. Ее любимое мороженое (сливочное с ванилью). Как искусно она отбивала чечетку. Что ее второе имя было Немея — так называлась долина в древнем Арголисе. Не однажды я закутывался в одеяло и сворачивался клубочком, чтобы казаться спящим, повторяя про себя: «Меня зовут Картер Хопкинс Гарнер. Мне нравится синий цвет. Мне нравится футболист И. А. Титл. Бог велик. Шестью пять — тридцать».
Он был этим одержим, конечно же, хотя я думаю, что «преследуем» было бы точнее. Его можно было увидеть — скажем, за обеденным столом: он в расстегнутом жилете встает, чтобы нарезать мясо, сжимая нож с костяной ручкой, открывает рот, может быть, чтобы сказать что-то о соуснике или столовых приборах, и вдруг пауза, он прищуривается, внезапно откидывает голову, как будто услышал ее голос, слабый, но отчетливый, какое-то слово, которое она могла бы громко и жалобно выкрикнуть в панике, барахтаясь в воде. Или он склоняется, чтобы ударить по мячу в Кентерберийском гольф-клубе, а я стою рядом и держу его сумку с клюшками, но вдруг он вытягивается в струнку, протягивает руку вперед, чтобы заставить замолчать своих партнеров, и его лицо не выражает ничего, кроме единственной ужасающей мысли. Вот так он и выглядел в тот день, когда проехал мимо меня в своем «додже», механически помахав рукой на прощание мне, моей матери, самой осени; миру, который безоблачной ночью 20-х годов волны выбили из изысканной и отточенной рутины.
На деле я никогда не считал отца существом, независимым от рассказов о Ширли, до того дня, в который он оставил нас; я играл у Джоффри Фримана по кличке Джип, вернулся домой и обнаружил свою мать раскинувшейся на диване, как кинозвезда, в залитой солнцем комнате — радио играет, она курит сигарету «Вицерой» и выглядит так, будто сию минуту войдет джаз со своим медным громом ум-пам-па, достаточно оглушительным, чтобы потрясти весь Нью-Йорк, промарширует в парадную дверь и унесет ее прочь.
— Чего бы ты хотел на обед, Картер? — Она смотрела вдаль, за патио, вымощенное плитами, на дубы, которые портят подход к восьмой лунке в шейкерском гольф-клубе. — Я думаю, Мари приготовила мясо на ребрышках. Это замечательно, правда?
Было слышно, как Мари, наша кухарка, гремит на кухне кастрюлями.
— А можно мне хлопьев? — поинтересовался я.
Вот тогда она взглянула на меня в упор; так смотрит моя жена Элисон, когда я должен усвоить каждый звук из того, что она намерена сказать.
— Он, знаешь ли, не вернется.
Мне было девять лет, я стоял в своем плаще от Сэнтона Мэннера и не держал руки в карманах, меня так приучили, и думал, что мать — выпускница колледжа Смита [2] Колледж Смита — художественный женский институт в Нортэмптоне, штат Массачусетс.
, женщина, которая встречалась с Консуэло Рузвельт [3] Консуэло Рузвельт — американская суфражистка.
и могла объяснить вам, как быть с молью, — никогда не выглядела такой красивой, как в этот момент, когда я ответил, невероятно повзрослев за час:
— Знаю.
— Он не плохой человек, Картер. Совсем не плохой.
Я это тоже понимал и сказал об этом.
— Если ты думаешь, — сказала она, — что я знаю, куда он собрался, ты ошибаешься.
— Да, — сказал я, очень не желая когда-нибудь ошибаться.
— И Мари тоже, — сказала она. — И мистер Эйбель.
Я подумал об Эйбеле, нашем садовнике, о том, как он умеет нервничать из-за грядок, которые я иногда топтал, — это не приветствовалось.
— Это трагедия, матушка?
Она выиграла время, прекрасное время, большое и залитое солнцем, как сама комната, и обошла мой вопрос по меньшей мере семью или восемью видимыми путями: поворачивался подбородок и двигался из стороны в сторону, золотые серьги покачивались, глаза помаргивали, как будто я спросил, далеко ли от этого самого места до Нептуна.
— Это незадача, милый. Серьезное неудобство.
Именно так говорили в нашей семье: «внушать», «нарочитый», «безмятежный» — напыщенный язык, чтобы описать то немногое, чем мы были и что делали.
— Мы не будем больше говорить об этом, Картер.
Она хотела от меня согласия, и я дал его, хотя во мне гремели барабаны.
Читать дальше