— Эх, Маруся, не вини ты меня, — внезапно заговорил он с женой, хотя на чердаке, кроме него, никого не было. — Вот не могу тебе описать, почему не нахожу себе места. Ты хорошая женщина, куховаришь, работаешь. Знаю тебя сто лет. Но нет мне пристанища. Я ведь пытался и делом заняться — кролей этих чертовых завел. Ты думаешь, я люблю их? Фиг там! Мне безразличны они, мохнатые комочки, твари бездушные. Просто я делал так, как у людей. К тебе приходил, помнишь, когда мы познакомились, вечерами. Засватал. Свадьба. Первый ребенок. На работу пошел. В этот долбаный отдел статистики. Я ведь, Маша, цифры ненавижу. Понимаешь, терпеть не могу эти закорючки. Ты хвасталась девкам, что у твоего мужа — пятерка по математике, курсы бухгалтера, потом контора на шахте. Как у него получается так хорошо? А я только скрипел зубами. Искал в цифрах смысл, ибо нет смысла в словах. Мы выпускаем буквы изо рта, складываем предложения в неиссякаемый поток, а о чем мы говорим? «Когда зарплата? Что нужно купить — овес или пшеницу? Сколько картошки уродило в нынешнем году?» Не зря ведь Бог дал нам способность понимать друг друга, но говорим ли мы? Какая ценность наших слов? Никчемная, копеечная. Мы жили не так. Не о том молчали. Не для того думали. Просыпались утром не для того. Не так должно быть. Угождали людям каждый год. «Забор не покрашен, доска прохудилась. Петя, быстрей сделай: соседи засмеют». Не для себя мы жили, а ради соседей. Не наша это была жизнь, а чужая. Эх, Маша, родная моя, любимая Машенька, я так привык видеть твое старческое лицо. Глаза. Они до сих пор полны синевы, как река. Мне много раз хотелось сказать тебе о своих планах, но я молчал, дурень. Боялся: ты не поймешь. Упечешь меня в дурдом. Скажешь, что сбрендил старый и никчемный. Не хотел тебя обидеть, не хотел, чтобы ты посчитала, будто якобы виновата в чем-то. Ни в чем, моя единственная, ты не виновата. Я. Я. Я. Только я один виноват: не прожил жизнь, как хотел. Слушал людишек, преклонялся перед ними. Они — мой бог и истукан. Прости, Машенька. Даже сейчас страшусь говорить тебе эти ужасные слова: ухожу я от тебя. Не знаю, куда ухожу. Может, не вернусь уже живым. Не поминай меня лихом. Только сейчас, когда прошло столько лет, могу сказать, что люблю тебя. По-настоящему. Всем своим больным сердцем. Прощай, Маша, прощай, — на трагической нотке дрожащим голосом закончил свой монолог Пётр Никитич.
Тонкая паутина расплеталась в диковинный узор в углу чердака. Мутный, грязный свет падал из окна на пол, рисуя прямые углы, преломленные стеклом. Пыль скопилась тонким слоем. Иногда, делая шаг, можно было увидеть, как след на полу остается на долгие годы. Вон следы, пять лет назад оставленные. А вот свежие — всего пару лет. Большой набитый вещами рюкзак стоял у потертого деревянного табурета, с которого давно облезла краска, как кожа со змеи. И вот этот табурет стоял как торжество бесцветности над ненужностью окраса. От кого теперь ему прятаться? Мир — это три метра пыли и прямоугольного света.
Посреди чердака сидел, нет, врос, как дерево в кровлю дома, старый человек. Он наклонил свою голову так низко, что борода почти касалась пола. Его руки зачем-то вцепились в носки, словно он держал последние знаки и символы жизни, от которых так долго хотел уйти. Тело деда содрогалось в волнах судорог, накатывающихся совсем не от физической боли. Его мускулы сотрясались от страдания душевного. Что есть плотские раны, которые заживают, как на собаке, по сравнению с израненным, исполосованным духом человека?
Старик рыдал, как смертельно раненный зверь, иногда судорожно подвывая, стонал, рычал от собственного бессилия. Дед прощался со своим домом перед долгим путешествием.
Ровно в 12 часов летнего дня Пётр Никитич закрыл калитку. Но перед этим оглянулся и осмотрел часть двора, разрезанную пополам плоскостью приоткрытой двери. Вот небольшая низкая пристройка к дому, заменяющая прихожую. В ней, на деревянном старом бежевом столе, доставшемся еще от бабушки, стоит газовая печь. От нее тянется тонкая черная кишка шланга к красному пузатому газовому баллону. По двору бегает курица Масяня, прозванная так женой за неуемный характер и жажду познания, — она всегда каким-то образом вылезала из заграждения, чтобы исследовать мир. Вот собачья будка, обитая на крыше кусками грубой дранки табачного цвета и шершавого шифера. Беспородный пес Косой спрятался от летней жары в тень, высунув только алый язык, как флаг из крепости.
Читать дальше
Конец ознакомительного отрывка
Купить книгу