— Потому-то я и спросил тебя; ты был все, что у меня осталось. Я считал, что слово за тобой. Я считал, что, нарушив свое обещание, могу потерять тебя.
— И я сказал тебе — «да»?
— Во сне, когда тебе было три года.
— И ты послушался?
— Ты хочешь сказать, повиновался? — Роб остановился.
Хатч шел чуть-чуть впереди и не мог видеть этого, поэтому он сделал еще несколько шагов и наткнулся на препятствие: стукнулся ногой о невысокое заграждение, нагнулся и ощупал его. Дамба, которую он видел, гуляя один. Он оглянулся.
— Нет, — сказал Роб, — не повиновался.
— Иди сюда, — сказал Хатч.
— Лучше давай повернем назад.
— Завтра мы можем поспать подольше. Ну, пожалуйста, Роб.
Роб пошел на голос и налетел на Хатча.
Хатч взял отца за левую руку и потянул в сторону. — Тут можно посидеть. Есть одно сухое местечко. Я здесь был после обеда.
Роб последовал за ним, и они прошли вверх по пляжу туда, где начинались пологие сухие дюны, поросшие колючей травой, пока не остановились вплотную друг к другу в выемке, круглой и ровной, как большая чаша. Хатч потянул Роба книзу, оба улеглись на спину и стали смотреть ввысь, выискивая огоньки в небе, словно бы и безоблачном, но непроницаемом.
Хатч спросил: — А почему нет?
Роб не понял: — Что почему?
— Я о твоем обещании. Почему ты нарушил его?
Роб ответил не сразу. — Это уже не из той оперы. Я ведь рассказывал тебе о другом, о том, что произошло в Гошене.
Хатч сказал: — Ладно.
Роб задумался и вдруг расхохотался. — Впрочем, все это одно к одному. Я отвечу на все твои вопросы. Нарушил я обещание, еще когда тебе было два года, задолго до того, как спрашивал тебя, потому что мне нужна была человеческая близость, а находил я ее в таких местах, что со стыда запил. И, спрашивая тебя, я лежал рядом вдребезину пьяный. Тебя одного мне было мало, сын, хотя ты и очень старался. Я узнал, что такое человеческая близость в ту ночь, когда мы праздновали окончание школы, и маленький ребенок, даже такой ласковый, как ты, не мог тут ничем мне помочь. В этом нет ничего странного, ничего из ряда вон выходящего — чистая повседневность. Сам это со временем узнаешь.
Хатч сказал: — Пока еще не знаю, — но он тоже рассмеялся и процитировал по стопам Рины стих из Деяний святых апостолов «Что бог очистил, того не почитай нечистым».
— А я и не почитаю, — сказал Роб. — В большинстве своем это были неплохие девчонки — бывшая соученица, с которой мы были когда-то дружны, случайная знакомая — неунывающая особа. Но я дал обещание, и ты всегда был под рукой, чтобы напомнить о нем, предупредить меня и пристыдить. И вот почти целый год я метался — в будние дни чтил память Рейчел и был тебе примерным отцом, а субботу и воскресенье жадно, до пресыщения, до тошноты, насыщался. Грейнджер, как мне кажется, очень умело скрывал все это от тебя. Я не возвращался домой, пока не приходил в христианский вид, а он говорил тебе, что я занят на работе, и отводил тебя к Форресту, под крылышко к Полли.
Хатч сказал: — Не помню.
— Ну как не помнишь. Я знал: что-то тебе в память западет, и все-таки не мог остановиться. А потом меня уволили.
— А ее за это наказали?
— Не из-за нее же; да к тому же о ней никто и не знал. Но я начал манкировать работой — сначала не являлся по понедельникам, затем по понедельникам и вторникам. Это чуть не убило Форреста; наверное, ему было очень неловко — он высоко обо мне отзывался. Сам он всегда работал на совесть, только бы не дать никому повода совать нос в свою жизнь, и вдруг я стал откалывать такие номера: я ведь пил и на работе. Поэтому он не стал отстаивать меня — за что я никак не могу быть на него в претензии. Мы распрощались с Ричмондом, завезли Грейнджера в Брэйси и поехали в Гошен. Это было в тысяча девятьсот тридцать третьем году.
— Тогда-то дедушка Хатчинс и сказал мне «оставайся!».
— Да. Сказал он это тебе, но не мне.
— Продолжай, пожалуйста.
— Мы с тобой поехали в Гошен в мае. По приглашению. Твоя бабушка Хатчинс после смерти Рейчел регулярно приглашала нас к ним на лето или на мой отпуск, но мы все отказывались. Ну, а когда меня уволили из Джеймсовского училища, я ей написал, что если она все еще этого хочет, то мы приедем. Когда-то я именно в горах начал новую жизнь — единственный раз, когда мне это удалось. И думал снова попробовать. Я не был там ни разу после похорон Рейчел, а ты и вовсе никогда. Хатчинсы могли мне помочь. Я был согласен на любую работу: выносить помои, что угодно. В тысяча девятьсот тридцать третьем году, даже после прихода к власти Рузвельта, плохо жилось не мне одному, а нескольким десяткам миллионов. У нас с тобой было двести долларов от продажи нашего имущества, мы продали все, кроме одежды и твоих игрушек, да еще нескольких никому не нужных безделушек (хотя я пытался продать и их, даже фотографии Рейчел) и электрического вентилятора. Ну, хорошо, отдохнули мы денька два, ели, спали — мне, правда, было не до сна — и потом я рассказал твоему дедушке о том, в каком положении мы оказались. Конечно, не обо всем. Обошел молчанием причину, по которой потерял место, а свалил все на тяжелые времена. Он посочувствовал, велел дать ему знать, если окажусь совсем на мели, но ни денег, ни работы не предложил. И я понял, почему: он и сам был почти разорен. Не больно-то много народа рвалось на отдых в Гошен в те годы. Он очень сжался; жена сама готовила, никакой прислуги, кроме одной белой женщины, которая приходила убирать комнаты, ремонт производил он сам. А еще он боялся нас. Мы были живым напоминанием о Рейчел, которую он умудрился почти запрятать в глубины памяти. Меня, во всяком случае, боялся; ты говоришь, тебя он хотел оставить. Справедливо, конечно — причиной ее смерти был я. Как бы то ни было, у меня появилось чувство, что деваться нам некуда: если и здесь остаться нельзя, то впору умирать.
Читать дальше