Камера Перри примыкала к камере Дика; хотя они не могли друг друга видеть, они легко могли переговариваться, и все же Перри редко говорил с Диком, и не из-за того, что между ними была какая-то вражда (после обмена несколькими прохладными упреками между ними установились отношения взаимной терпимости; взаимоприятие сиамских близнецов). Это происходило потому, что Перри, как всегда осторожный, скрытный и подозрительный, ненавидел, когда подслушивают его частные разговоры — особенно Эндрюс, или Энди, как его звали собратья по несчастью. Грамотная речь Эндрюса и внешнее впечатление от его отточенного учением интеллекта были анафемой Перри, который, хоть и не продвинулся дальше третьего класса, воображал себя более образованным, чем большинство его знакомых, и любил поправлять их, особенно грамматику и произношение. Но внезапно нашелся человек — «просто мальчишка!» — который то и дело поправлял его самого. Удивительно ли, что он никогда не раскрывал рта? Лучше держать рот на замке, чем услышать от какого-то сопливого студента заявление типа: «Не надо говорить безынтересный. Ты имел в виду — неинтересный». Эндрюс говорил это из лучших побуждений, безо всякого злого умысла, но Перри готов был сварить его в масле, и все же он никогда бы в этом не признался, никогда бы не позволил никому строить предположения о том, почему после одного из таких оскорбительных инцидентов он сидел и дулся, отказывался от еды, которую приносили три раза в день. В начале июня он вообще перестал есть, сказал Дику: «Ты можешь дожидаться веревки. А я не таков», и с этого момента отказался прикасаться к пище и воде или разговаривать с кем бы то ни было.
Прошло пять дней, прежде чем начальник принял это всерьез. На шестой день он приказал перевести Смита в тюремную больницу, но это не уменьшило решимости Перри; когда его пытались кормить силой, он сопротивлялся, мотал головой и сжимал челюсти, так что они делались тверже подковы. В конце концов его пришлось связать и кормить внутривенно или через трубку, вставленную в ноздрю. Даже при этом за следующие девять недель вес его упал со 168 фунтов до 115, и начальник тюрьмы был поставлен в известность, что одним принудительным кормлением жизнь пациента не удастся поддерживать долго.
Дик хотя и отдавал должное силе воли Перри, не верил, что его цель самоубийство; даже когда он услышал, что Перри лежит в коме, он сказал Эндрюсу, с которым они подружились, что его прежний сообщник притворяется. «Он просто хочет, чтобы его считали за психа».
Эндрюс, маниакальный обжора (он заполнил альбом для вырезок картинками с едой, начиная от земляничного торта и заканчивая жареным поросенком), сказал:
— Возможно, он и есть псих. Так морить себя голодом…
— Он просто хочет отсюда выйти. Все это притворство. Ради того, чтобы подумали, что он псих, и положили его в психушку.
Дик позже любил цитировать ответ Эндрюса, потому что он казался ему прекрасным образцом «забавного мышления» мальчика, его «неземного» самодовольства.
— Что ж, — будто бы сказал Эндрюс, — мне это совершенно непонятно. Морить себя голодом. Ведь рано или поздно мы все отсюда выйдем. Либо выйдем сами — либо нас вынесут в гробу. Мне лично все равно, выйду ли я или меня вынесут. В конце концов, это одно и то же.
Дик сказал:
— Твоя беда в том, Энди, что ты не испытываешь никакого уважения к человеческой жизни. Включая свою собственную.
Эндрюс согласился.
— И, — сказал он, — я тебе больше скажу. Если я когда-нибудь выйду отсюда живым, я имею в виду, выйду на волю, — возможно, никто не будет знать, куда Энди направился, но все будут точно знать, где Энди успел побывать.
Все лето Перри колебался между полусознательным оцепенением и болезненным, пропитанным потом сном. В голове его ревели голоса; один голос постоянно спрашивал его: «Где Иисус? Где?» И однажды он проснулся с криком: «Птица Иисус! Птица Иисус!» Его любимая старая театральная фантазия, та, в которой он был «Перри О'Парсон, человек-оркестр», возвращалась в дымке непрекращающегося сна. Во сне дело происходило в ночном клубе в Лас-Вегасе, где он в белом цилиндре и белом смокинге прохаживался по освещенной цветными прожекторами сцене и по очереди играл на губной гармонике, гитаре, банджо, барабанах, пел «Ты мое солнце» и отбивал чечетку на короткой лесенке с позолоченными ступенями; на самой верхней ступеньке он останавливался и кланялся. Не было никаких аплодисментов, ни одного хлопка, и все же тысячи зрителей заполняли огромную и безвкусно обставленную комнату — странная аудитория, главным образом мужчины и главным образом негры. Глядя на них, взмокший артист наконец понял их молчание, внезапно догадавшись, что они фантомы, призраки законно уничтоженных, повешенных, удушенных газом, казненных на электрическом стуле, — и в тот же самый момент он понял, что должен присоединиться к ним, что позолоченные ступени вели на эшафот и что верхняя, на которой он стоял, проваливается под ним. Цилиндр его слетает; мочась и испражняясь, Перри О'Парсон падает в вечность.
Читать дальше
Конец ознакомительного отрывка
Купить книгу