Когда тот, который должен был нас убить из-за канарейки, направился к дому, мама пошла следом. Я смотрел из коридора, как он приближается, очерченный рамкой дверного проема. Это был высокий (мама едва доходила ему до плеча), осанистый человек с крупной квадратной головой и коротко стриженными волосами — только на затылке у него был длинный каштановый чуб, точь-в-точь как у казаков. Глаза у него были водянистые, а уши — большие, оголенные бритвой, с глубокими извилинами — торчали и казались привешенными к обеим сторонам отекшего, поросшего щетиной лица, подбородок его был словно припудрен рыжим порошком.
Я видел отчима и раньше, но никогда к нему не приглядывался. На этот раз я смотрел на него не отрываясь — так смотришь на траву в том месте, где случайно выронил перочинный ножик. Раньше она казалась просто зеленым пятном, по которому равнодушно скользил твой взгляд, но теперь, раздвигая ее руками, ты замечаешь, что между острыми, тонкими стеблями лежат камешки, цветут мелкие, как бисер, голубенькие цветочки, торчат почерневшие колючки боярышника, валяется прошлогодняя листва диких яблонь, по которой ползают мураши, замечаешь, что это целый незнакомый мир, мимо которого равнодушно проходят люди.
Мне сейчас предстояло узнать хозяина этого дома, — дома, над очагом которого висела пустая клетка.
Он вошел в коридор, его крупная фигура на минуту заслонила свет, падающий из открытой двери, потом свет снова прорвался, обдав его сзади лучами, и я, смущенный, двинулся ему навстречу, чтобы поздороваться.
— Поцелуй руку… — шепнула мама.
Я наклонился, чтобы выполнить ее наказ, почувствовал запах конского пота и поводьев и увидел, что его указательный палец намного короче других — на нем не было верхней фаланги.
Отчим не взглянул на меня и ничего не сказал. Он о безразличным, усталым видом наклонился и долго пил воду из котла, висящего на деревянном крючке возле очага.
Вот он выпрямился (на бороде блестели крупные капли, стекая на грудь) и, верно, озадаченный тишиной, царящей в доме, поднял лицо к клетке. Его водянистые глаза стали стальными, розовые мешки под веками зашевелились. Но прежде чем он открыл рот и спросил, где канарейка, из соседней комнаты вышел Персифон, младший сын его брата. Этот мальчик — круглолицый, с редкими пепельными волосенками и белесыми бровями и ресницами — пришел со мной повидаться и показать купленную на ярмарке губную гармошку. Он стоял и улыбался своему дяде, ожидая, когда тот потреплет его по щеке и скажет: «Персифон, Персифон, не считай в окне ворон», а он ответит: «Я смотрел на ветку, дайте мне конфетку».
Эти стишки про мальчика со злополучным именем сочинила учительница, и все ученики знали их наизусть.
Но на этот раз дядя не произнес шутливых слов, а оглядел племянника с ног до головы. Мальчонка растерялся и так побледнел, что брови слились с белой кожей лица.
— Что ты натворил с канарейкой? — спросил в ярости отчим и притянул Персифона за рубаху. Рубаха вылезла из штанов, оголив выпуклый, как фасолина, пупок. — Это твоих рук дело?
Персифон пошевелил губами, видно хотел сказать «это не я!», но оглушительная затрещина чуть не сбила его о ног, он перевернулся волчком и остановился лицом к стене.
— Ты знаешь, откуда я ее привез, шалопут? Из самого Ксанти, из казармы! Знаешь, как я бегал с ней по вокзалу в Софии, когда началась бомбежка? А!
Мальчуган ничего не знал. Он молчал, уткнувшись лбом в стену, затылок и шея его горели от затрещины, а нестриженые волосы, слипшиеся прядями около ушей, вздрагивали при всхлипах.
— Это я, я выпустил канарейку… Я хотел повесить клетку к окну! — крикнул я отчиму, ожидая, что вот-вот прозвенит пощечина.
Но он не пошевелился.
— А тебя не спрашивают и потому молчи! — бросил он и, взяв Персифона за шиворот, понес его к выходу — босые мальчишеские пятки касались кирпичей…
Я смотрел, как отчим пересек двор, вывел коня и, привязав его к телеге, начал расчесывать спутанную гриву. «Считает он виновным Персифона или эта затрещина должна служить предупрежденьем мне, впервые в это утро перешагнувшему порог его дома?» — думал я.
* * *
В одной из комнат, светлой и просторной, застланной цветными половиками (в нее входили разувшись), висела большая фотография в ясеневой рамке, засиженной мухами. Мне кажется, она висела на этом месте с момента постройки дома, потому что пространство между рамкой и стеной было затянуто густой сетью черной паутины. С фотографии на обитателей дома глядел дородный мужчина. Он гордо, по-генеральски восседал на лошади и был одет в пастушью бурку и постолы — широкие тесемки, переплетающие онучи, доходили до самых его колен.
Читать дальше