Он был грешным человеком. Радовался вину, позволял своей руке закатить пощечину подлецу, любил крепкое словцо. Охоч он был и до чужих баб, по ночам, в глухой час, шлялся под чужими воротами, бросал бобовые зерна в окно той, что, наспех накинув одежонку (случалось, то была рубаха мужа, уехавшего на мельницу), бежала с ним под предательский лай собак, чтобы подарить ему свою любовь где-нибудь за околицей под старым орехом или здесь же у плетня, который скрипел от их жарких ласк.
Это был грешный человек, но в делах его было что-то возвышенное. Он не отрекся ни от чего земного: безропотно прошел через страдания и не шалел от радости, ибо знал, что все в жизни мимолетно.
Мой дед лежал теперь под белесым бугорком земли по ту сторону холма. Ничего не слышал, ни о чем не тревожился. А над ним, скользя в мокром воздухе, носился звон колоколов всего поречья. Река тщетно пыталась его заглушить. Одолев ее, он торжествовал в непогожем небе.
И мне казалось, это был не сигнал бедствия, а литургия по душе старого человека, о котором вскоре не вспомнит даже полынь на его могиле.
* * *
Я спустился с холма, миновал каракачанские выселки и уже у переезда увидел, что вся железнодорожная ветка затоплена. Виден был только шлагбаум, шатавшийся под напором воды. Железнодорожный состав, по колеса затопленный, поскрипывая, ретировался к станции, за окнами не было видно ни души, паровоз свистел, тонкая струйка пара перышком покачивалась среди тополей, и колеса, вертясь, взбивали пену.
Я вспомнил, как однажды по дороге в город дед остановил телегу у переезда. Буйволы наклонили морды к земле и принялись щипать чахлую травку, росшую на склоне-насыпи, — от их дыхания в стороны разлетался пух от одуванчиков. Дед поднялся к переезду, подмигнул мне (я не понял, чего это он) и повернулся к домам, стоявшим у самого полотна, — их было пять, все приземистые, одноэтажные, с неогороженными дворами; за домами на поляне высились сложенные в стога срубленные дубовые ветки, предназначавшиеся на корм скоту; в стороне под навесом помахивал хвостом старый коняга, светло-серый, словно присыпанный пеплом.
Дед оперся о деревянный шлагбаум, откашлялся и крикнул:
— Иван, эй, Иван! Где ты?
Скрипнула дверь первого дома — того, что стоял ближе всех к переезду, показалась баба в мокром переднике (с рук ее втекала мыльная пена) и сказала:
— Ивана надобно? Нет его. Уехал на кузню в Малую Кутловицу…
Тут же отворилось окно соседнего дома. Из него выглянул мальчишка с таким количеством веснушек, что мне подумалось: дунь ему в лицо, и они разлетятся, как пух одуванчиков, который кружит сейчас вокруг морд буйволов.
— Дядя Иван лежит, — сказал мальчик. — Он ногу вывихнул. Иди, у нас нет собаки…
Из погреба третьего дома вышла высокая костлявая старуха, она держала в руках котел с крашеной шерстью. Котел, только что снятый с огня, дымился, шерсть была красная, и пар тоже красный.
— Какой тебе нужен Иван — большой или маленький?
— Оба, — крикнул дед.
— Поехали за песком на реку…
Перед четвертым домом играли двое мальчуганов — видно, близнецы. Краснощекие, курносые, они были так похожи друг на друга, что отличить их можно было только по лямке на штанах. У одного она была желтая и тянулась от левого бока к правому плечу, а у другого красная и болталась незастегнутой. Услыхав голос деда, они выжидающе обернулись в нашу сторону.
— Ванка и Иванчо, кто из вас знает, где ваш дядя Иван?
— Ушел в солдаты! — ответили близнецы в один голос.
Из пятого дома никто не вышел. Но я был уверен, что и в этом, последнем доме Иванова хутора, приютившемся в балке возле самой железнодорожной насыпи, был свой Иван.
— Передайте всем Иванам привет от меня и моего внука! — крикнул дед. — В другой раз, как буду посвободнее, непременно заверну, чтобы выкурить по цигарке.
Он повернул ко мне улыбающееся лицо — дед был доволен, что его шутка удалась, — натянул недоуздок и, с трудом оторвав от травы широкие влажные морды буйволов, степенно зашагал по пыльной дороге…
Сейчас Иванов хутор был затоплен. Вода плескалась под самыми стрехами: лизнет край крыши — и черепичные чешуйки соскальзывают в ее муть, оголяя решетник, увешенный связками желтой кукурузы. На стоге из срубленных дубовых веток, верхушка которого едва показывалась из воды, стоял медно-красный петух, он хлопал крыльями — крылья вспыхивали при каждом взмахе — и кукарекал протяжно и хрипло.
Успел ли вернуться из кузни Иван и где застало его наводнение? Из какого окна выглядывает сейчас мальчик с веснушками? Получили ли близнецы письмо от своего дяди Ивана или он еще пишет его, слюня огрызок химического карандаша где-нибудь в далекой казарме? А может быть, их лямки — желтая и красная — запутались где-нибудь среди веток прибрежных ракит?
Читать дальше