— И, ну, я надеюсь, ты понимаешь, что это всецело конфиденциально, — прибавил Приблев. — Я тебе доверяю, но знаю и то, что мы с тобой немного по-разному… Так что не приводи с собой никаких помощников, не выноси оттуда ничего… И, конечно, никому ни слова. Хорошо?
— Хорошо, — всё так же серьёзно кивнул Юр. — Но если всё так строго, как меня туда вообще пустят?
Приблев усмехнулся с чувством некоторого самодовольства. Собственная его, скажем так, сердитость ушла, и теперь он думал, что этот разговор — и с Юром, и с родителями — был очень важен. Приблев вряд ли смог бы выразить словами, что именно стало ему понятно, но только теперь он сообразил, как тяжко было тайком от них отсиживаться в Алмазах.
Наверное, всё дело в том, что где-то внутри маленькая часть него, которую можно назвать и Придлевым, и инерцией, и любовью к семье, портила радость его жизни. И рассматривая голубей господина Солосье, и пытаясь на пальцах объясниться с бывшими невольниками лорда Пэттикота, и вычёркивая из списка Гныщевича тех, кто точно не захочет туда войти, и даже просто сидя на диване в Алмазах, он чувствовал себя виноватым. Чувствовал, что родители и Юр скажут: это игра, это чепуха, это юношеский бунт, вернись к делу. Скажут это и про Алмазы, и про голубей, и про арест наместника, и про расстрел Городского совета.
— Как тебя пустят к печам? — посмотрел он на Юра и невольно улыбнулся ещё шире. — Не переживай, я тоже напишу тебе рекомендательное письмо.
Он боялся, что родные скажут: твоя жизнь — чепуха.
Но когда они это сказали, ему нашлось что ответить.
Глава 42. Что считать предметом мечтаний
Мальвин не находил удовольствия в снисходительном оплёвывании чужих дел — пустая и развращающая это забава. Но сегодня, когда он получил-таки относительно полную картину происходящего, сдержаться и не плюнуть (хоть бы и мысленно) в Охрану Петерберга было непросто.
Организационное скудоумие простительно многим, но никак не армии.
Всегда далёкий от амбициозности, Мальвин с недоумением обнаружил в себе ту самую интенцию, которая отравляла существование хэра Ройша, вдохновляла на труд Гныщевича, гнала в дальние дали Золотце и уводила из медицинского института Приблева.
Пропустите, даже я сделал бы лучше, чем вы.
Наивность подобного крика души Мальвин сознавал в полной мере, но обстоятельства, меняющиеся со скоростью самой лихорадочной, буквально подначивали: плюнь, попробуй, возьми и попробуй, какая уже разница, когда всё леший знает как перепуталось.
Возьми себе то, что плохо лежит.
Он так и не поговорил с Тимой — о причинах и поводах, о том, что за прошедшие два с лишним дня уже втоптали в грязь сапоги, — но Мальвин был уверен, что и у Тимы приключилось оно же: неодолимое желание самому распорядиться лежащим плохо. Ничего сверхъестественного.
Сверхъестественное начинается с признания факта: Тиме удалось.
Удалось.
Тиме.
Такого беспомощного бреда, такой бесстыжей комедии не выдумал бы и граф Набедренных на четвёртой бутылке шампанского вина. Потому бреду и комедии не оставалось ничего, кроме как осуществиться в реальности.
— Вот и ты… вы. Добрый день, — размашистой походкой вывернул из-за угла генерал Скворцов, — а то и добрый вечер, что-то я совсем счёт потерял.
Мальвин сдержанно кивнул, настроившись на очередную потерю времени: у генералов нынче столько забот, что и ради минутного дела их приходится ожидать вечность.
— Составил… тьфу, вы уж простите, составили свой список? — генерал Скворцов человеком был простым, плоть от плоти казарменным, и его неловкость в обращениях обиды не вызывала.
Вызывала она, пожалуй, опять позыв снисходительно оплевать: власть, значит, Охрана Петерберга захватывает, а с выканьем-тыканьем определиться не может. Ну куда это годится — неуверенность даже в таких мелочах являть?
— Да, список готов, — ответил Мальвин, — в двух экземплярах: для вас и для господина Пржеславского. Верно ли я понимаю, что подписи одного из генералов будет достаточно?
— Чтоб я сам понимал, — хмыкнул генерал Скворцов. — В мирное время так оно и должно быть, а у нас тут — сам… сами видите. Вдруг завтра солдатня и нас четверых расстреляет?
Это генерал Скворцов так хохмил, скрывая за хохмой явную растерянность. Мальвину не к месту вспомнилось, что в семье подобную манеру суеверно осуждали: пошутишь о дурном исходе, мол, и непременно его-то призовёшь на свою голову. Источником суеверий была бабка, сама в жизни ни единого договора не подписавшая, зато направлявшая руку сначала мужа, а потом сыновей. Уповая повертеть в своё удовольствие ещё и внуками, она не стеснялась проращивать предрассудки в их счастливо чистых головах.
Читать дальше