Это была маленькая комнатка, и если Критик ложился, то головой упирался в одну стену, а ногами в другую. Ну, почти. Прямоугольник неба был в стене. Окно было будто вырезано художником Баби, о котором рассказывал Критик, – тот вырезал куски из своих картин.
Они покурили, сидя на низенькой кровати, так что у Женщины было впечатление, что они на полу. И потом стали снимать с себя одежду. Здесь было мало места и нельзя было отойти, отвернуться, чтобы раздеться, и они сидя стаскивали с себя влажную одежду. И волосы у них были влажными.
Я-шел-сквозь-Ад-шесть недель, и я клянусь,
Там-нет-ни тьмы-ни жаровен, ни чертей,
Но пыль-пыль-пыль-пыль от шагающих сапог.
Киплинг Р. «Пыль»
И нет сражений на войне.
Он читал за ее спиной. «Когда слишком много эмоций, ничего не получается – ни в постели, ни в письме», – думала Женщина.
– У тебя было много женщин? – Она спросила, зная, что не много, времени у него не было на них, это сейчас у него оно наступало. И ему надо жить сейчас, а не по книжкам набираться знаний о жизни и женщинах.
– Не много.
– А когда ты потерял невинность, Машенька? – «Не так давно», – думала Женщина.
– Не скажу, – ответил Критик, потому что действительно, видимо, не так давно, и от этого, вероятно, ему было неловко. Потому что в мире считалось, что ее надо было давно потерять и воплотить таким образом мечту французских девушек о Тарзане – лауреате Нобелевской премии.
Дождь стучал в закрытую дыру, вырезанную Баби. В запотевшее стекло. И было холодно. Они пили вино из одного стаканчика из-под горчицы. И Женщина думала, что совсем так же они могли бы лежать в Ленинграде, пить из настоящих бокалов, и в окна по два с половиной метра высотой стучал бы дождь. Где-нибудь на Васильевском острове. А население бы бастовало, потому что не было бы сигарет или повысили бы цены на трамваи. Или трамваи бы не ходили.
– Когда же начнется война? – спросила Женщина, как-то не вопрошая, а будто бы предполагая.
– Где? – спросил Критик.
На Востоке или в СССР. Или, вернее, – в Ленинграде и в Москве, потому что в Грузии и Армении война уже была. И в Африке была война. Везде была война. Только там, где они жили, не было – в Ленинграде и в Москве не было, в Вашингтоне и в Париже не было. В Вашингтоне войны не было никогда. И сейчас не могло быть, потому что ни одна ракета не могла туда долететь. Кроме кубинских, видимо.
Они все собирались выяснить свою анатомию. Надо было, как в автомобильной механике, – подогнать какие-то гайки, что-то отвинтить или перевинтить. Или переставить местами. Но они не разбирались, и Женщина всегда оказывалась на Критике. И в этом была какая-то символичность. Она никогда не была на Писателе. Потому что он тогда бы себя чувствовал беспомощным, а этого никак не могло быть, он не хотел быть беспомощным, ни за что.
Они стали одеваться, и одежда была еще влажной. Критик сделал джоинт, а Женщина пила вино. Кайф от вина был постепенным, а от гашиша молниеносным, и к тому же ей ничего не хотелось после гашиша. Только лежать, слушать стихи или про переводчиков Киплинга слушать – про чокнутую пару, мужа и жену, переводящих Киплинга на русский язык, так что он получался совсем русским. Таких переводчиков за пределами СССР, видимо, не было. И там скоро не будет. Потому что кому нужен Киплинг? Нужен будет Герольд Робинс, а чтобы его переводить, не надо быть чокнутыми. Может, и раньше Киплинг не был особенно нужен, но так было принято и за эту не особенно нужную работу платили из государственной казны.
Они пошли в модный теперь район Парижа Ле Алль, к мальчику югославского происхождения. У того была очень хорошая квартира. Он был в рекламе, этот мальчик, поэтому и квартира была хорошей. Надо было быть в чем-то таком, «подключенном». И его папа был «подключенным» pede. И жил в этом доме. Он возненавидел Женщину с первой же минуты. За то, что она здесь. Помешала ему быть с сыном и с таким тоненьким Критиком из Ленинграда. Который прекрасно говорит по-французски, у которого такие тонкие запястья, такие голубо-серые глаза, большие мягкие губы и тоненькие лопатки, в которые папа уткнул бы лицо, прижал бы щеку к одной лопатке, как к безопасному лезвию, и водил бы рукой по его ребрам, как по тонким черным клавишам. А Женщина эпатировала папу. Рыжего, обритого почти налысо, так что получалось, что он облит йодом. И лицо в брызгах йода было. И руки. Рыжий, веснушчатый папа-педераст. И его сын подсмеивался над ним. Папа не пригласил их на обед. Они выпили вина и ушли.
Читать дальше