Критик пил пиво, а Женщина, еще до того как он пришел, заказала шоколад. И Критик спрашивал, не хочет ли она пива. А она говорила, что пьет раз-два в год. И что это опасно. А Критик вдруг захлопал глазами. Часто-часто. Будто сосредоточиваясь на чем-то. И она подумала, что он, конечно, чокнутый, а он уже спрашивал, как бы так устроить, чтобы было опасно. Ну, чтобы посмотреть, как она пьет? Женщина как-то сразу забыла, что именно он сказал. Но получалось, что Критик хотел бы увидеть ее выпивающей. Так вот в голове у нее осталось. И она подумала, что живет в искусственно созданной атмосфере трезвости и порядка. Но если пить, как хотел бы Питер Хендке – «ежедневно тихо-сладко пить», – ничего не будет. Будет только питье. Никаких ангельских крыльев, даже об «Усталости» (роман П. Хендке) не сможешь говорить. И это ужасно, потому что надо делать что-то еще.
Критик заплатил за пиво 22 франка. Деньги за шоколад уже лежали на столике. И Женщина подумала, что это кафе дорогое, что у Критика, наверное, нет денег. Но потом вспомнила, что у нее самой нет денег. Хотя за всех советских, приезжающих в Париж, надо было платить – принято так было: у них, мол, мало денег.
Они попрощались за руки, и Женщина пошла пешком через мост. Она шла и думала, что ее жизнь похожа на зебру. Из черного в белое, из белого в черное.
Впрочем, неправда, ее зебра была цветной.
Ее такси с дождем влилось на бульвар Сен-Мишель. На площадке перед Люксембургским садом бил фонтан. Во время дождя иногда поливали улицы. Поливка была запланирована, а дождь нет. Фонтаны были запланированно включены, а дождь нет. Жизнь была запланирована, а влюбленность – нет.
Она держала в руке белую лилию. В красивой обертке, как умеют в Париже. Она взглянула на часы – еще оставалось пятнадцать минут. Она дернулась сначала в одну сторону, потом решила пойти в другую и наткнулась на Критика. Он тоже пришел раньше.
– Мне никто никогда не дарил цветов. – Критик был похож на гадкого утенка.
Они отправились в кафе. Критик подходил Парижу. И Париж шел Критику. Так же вот и Саше Петрову подходил, и тот со своим рюкзачком подходил ночному, без отеля, а прямо на улице, Парижу. И племяннику Мариенгофа, художнику в кепке с длинным козырьком, Париж подходил – он подбирал овощи на базарах во время обеденного перерыва. А всем остальным, приезжающим из Москвы, кого видела Женщина в Париже, – успешным и известным, тамошним миллионерам и преуспевающим литераторам, – Париж не шел. И они выглядели плохо в Париже. Впрочем, некоторые это сами понимали: «Нет, не променяю свое ателье на парижскую мансарду!» Потому что ателье в Москве было ого-го каким.
– Я презираю женщин, которые носятся со своей красотой. То, что дано от родителей – биологическое, – мне кажется ничтожным и не заслуживающим внимания. Я тоже красивая. Ну и что? Талант, правда, тоже можно рассматривать как что-то данное родителями, частично биологическое. Но если талантливый художник не будет рисовать, никто не узнает о том, что он художник талантливый. Красивая женщина идет по улице, и все знают, что она красивая. Ерунда какая-то. Книга Ерофеева могла быть написана Еленой Щаповой, ее интонации. Таких красивых баб в Москве полцентра, все они могли бы рассказать кучу экзотических историй с дипломатами и иностранцами. Так что ценность «Русской красавицы» только в том, что она написана, а не в персонаже, не в открытии каких-то сторон в отношениях… Я, конечно, предпочитаю красивых уродам. Но с другой стороны – монстра Буковского интересней читать, чем красивого Ле Клезио. Жаль, что так.
Женщина и Критик сидели за дальним столиком, лилия лежала поперек соседнего стола. Они пили вино и были похожи немного на учеников последнего класса, то есть почти уже взрослые, но еще дети. Потому что прогуливают. Женщина старалась не думать о Писателе, как в детстве старалась не думать о возвращении домой, где мама, где разговор, где отчет, где опущенная голова…
– Его отец хотел пригласить меня на обед.
– Ну, меня он навряд ли захочет пригласить.
– А что ему останется? Ты же будешь, придешь, вот он и пригласит нас.
Они пришли к Критику. Это был прекрасный парижский дом с гигантскими воротами, с внутренним двориком, с выставленными под дождь в кадках зелеными растениями, консьержкой, вероятно. И с малюсеньким лифтом, в котором надо было стоять лицом друг к другу и дышать друг другу в лицо, в рот прямо. И они дышали до седьмого этажа. До последнего. В девятнадцатом веке здесь жили горничные, и это было хорошо – получалось смешанное общество. Горничные не должны были жить в пригороде, в гетто. А теперь здесь жили студенты, дети родителей, живущих на первом этаже. Или вот Критик из Ленинграда, с дедушкой-искусствоведом.
Читать дальше