До чего мне отвратительны болтовня и всякие разговоры. Нам рабочих нанимать пора, а не про газеты рассусоливать. Однако Воловенко спокоен, не суетится и слушает разглагольствования Цюрюпкина с неослабевающим любопытством, будто ввинчивается в него. Меня подобные длиннющие монологи обычно утомляют, и я тянусь к природе: на уроках через окно в небо смотрел, во время маминых нотаций — в наш зеленый двор, и пейзаж потихоньку в уме срисовываю. Вот и сейчас — в небе над площадью появилось желтоватое пятно. Это шальной луч солнца…
Однако меня отвлекли от пейзажа. Дверь распахнулась, и в кабинет Цюрюпкина втиснулся плечистый человек в промокшем бушлате, с рукавом, засунутым в карман. От него хлынула острая смесь запаха псины — от бушлата, наверно, — с крепким дегтярно-махорочным духом.
— Бардзо сеет? — спросил Воловенко.
— Да разве ж то сеет, помилуй бог? То баба Параска ведро опрокинула, — ответил с готовностью однорукий.
Он имел незаметное, как бы стертое от употребления, — будто профиль на монете, — лицо, но живые лукавые глаза, беспокойно ощупывающие любой встречный предмет. Выискивающие имел он глаза, цепкие.
Цюрюпкин сразу накинулся на однорукого. И между ними моментально вспыхнула перебранка.
— Ты партийный?
— А ты родом не отсюда? Партийный и трижды paнетый.
— Слыхал мой приказ?
— Слыхал.
— Почему сусиду не передаешь?
— Самому нужна.
— Если ты ее для других целей пользуешь, раскассирую без суда и следствия. Имей в виду, и все!
— Иди проверь. Чтоб для большой нужды пользовал — ни в коем разе.
— Пошли проверим? — ярясь, скомандовал Цюрюпкин. — Пошли, Воловенко, — ты свидетель.
— Да неловко, — поежился Воловенко. — Какой я свидетель, хоть и партийный? Мне двух рабочих рекомендуй.
— Какие там рабочие, когда Параска — чуешь? — ведро опрокинула… Степной ливень твою треногу поломает. Гриппу схватишь да помрешь. И экскурсант твой помрет.
— Ах ты горе горькое! — морщась, воскликнул Воловенко. — Ну ладно. Веди, Сусанин.
Удивительное летнее спокойствие опускается над селом, когда небуйный слабый дождь идет долго. Все уже нашли себе место, все где-то под прикрытием вершат свои нехитрые дела, все уже отчаялись, что ясная погода скоро вернется, — и на улицах ни души; ни старых, ни молодых, ни детей. Кажется, что ненастье воцарилось навечно. Только дробь падающей влаги да пульсирующий стрекот тракторного мотора за околицей напоминают, что жизнь вокруг не полностью угасла, что она продолжается, и хотя то шорох, то скрип, то хлопанье тревожат тишину, впечатление от ее торжества и победительной убаюкивающей власти не исчезает. Тишина, покой, запах мокрой травы, серые акварельные облака луж — на коричневой ухабистой дороге; будто солнца и не существовало, будто всегда так и было и всегда так — отныне — будет. Когда день-другой погосподствует ненастье, трудно себе представить, что где-то рядом кипит, зловеще булькая, желтая и соленая жара, иссушая без малейшей жалости громадные степные просторы. Кап, кап, хлюп, хлюп, щелк, щелк. И опять мертвая унылая тишина — даже собаки в дождь не подают голоса.
Мы ходко добрались до хаты Муранова. У калитки он преградил путь Цюрюпкину:
— Матвей Григорьевич, признаюсь тебе — я тоже из них кораблики клепаю. Не удержался, чтоб мне провалиться. У Петьки флот — двести сорок, одних линкоров тридцать. У Вовки восемьдесят и семь линкоров. У Сереги двадцать. Извини, Матвей Григорьевич.
— Что ж ты, Иуда-обманщик, — взревел Цюрюпкин, — туда тебя и сюда, так тебя и перетак — приказа моего не сполняешь? На бюро меня в уборочную мытарят. Перед приезжими позоришь. Сукин ты кот! Я тебя завсегда в витрину выставляю. Кто дисциплинированней всех? Муранов. А это от тебя корабельная зараза по селу поползла. Одних линкоров тридцать семь? Эх, Муранов, Муранов!
Успел подбить бабки. Что значит хозяин!
— Гришка и Сашка Меткины к полтыщи подтягивают, — сообщил с обидой Муранов. — Вчера у моих гостили — хвастались. Что, я один? А Глазычевы, Поназ-дыревы, Эрлихи, Гнатюки, Горбатюки, Гнатенки, Горбенки…
— Побойся бога, Муранов. Глазычевы рази в линкоры играют? Они с прошлой осени девок щупают, — укоризненно покачал головой Цюрюпкин.
Мы вошли в хату. Впервые я увидел, как существует на свете крестьянин, обыкновенный рядовой хлебороб. Дом плотника Самурая пригородной постройки в несколько солнечных горниц по сравнению с мурановским выглядел помещичьим палаццо. Да и наши послевоенные коммуналки были более человеческим жилищем.
Читать дальше