В окне автобуса я ничего не видел, кроме высушенной бурой почвы, покрытой поникшими травами. Она толчком протекала назад, и только внезапно просочившийся в щели между телами ветер подсказал, что шофер выкарабкался, слава богу, на открытое шоссе и сейчас набирает скорость. Так, молча изнывая и изредка — тактично — поглядывая на незнакомку, мы и добрались до въезда в село, увенчанного деревянной аркой, через два часа двадцать пять минут. Полумертвый от жары гусь во время путешествия вел себя отменно, не смущая меня более своими привычками.
Степановку я оценить пока не в состоянии. Бросились в глаза только пепелища, которые чередовались с аккуратно выбеленными известкой хатами. Шатаясь от тошноты, на негнущихся ногах, я поплелся за Воловенко в центр села, где, естественно, располагалось правление колхоза.
Улицы наполняла почему-то плохо оседающая серебристая едкая пыль от недавно прошедшего стада. Из степи долетал явственный запах гари, но не костровой, дровяной, а полынной, горьковатой, пронзительной.
— Трава вроде тлеет, солнце подпалило, но дождь скоро погасит, — заметил Воловенко.
— Откуда вы знаете? Жаре краю нет.
— Геодезист — что бюро погоды, — загадочно бросил он, принюхиваясь. — Неужели где-нибудь поблизости занялось?
Лет десять назад по пути в эвакуацию я видел степной пожар.
Сперва эшелон долго катился по грязной с одной стороны полотна земле, будто ее посыпали мелкой угольной крошкой, — такая поверхность встречается на товарных станциях, в окрестностях складов, откуда вывозят топливо. Потом в светлых сумерках мы настигли огненную изгибающуюся полосу, охватывающую степь полукругом — до самого горизонта. Издали полоса перемещалась вперед небольшими, но грозными вспышками, неумолимо съедая серую измученную многодневным зноем траву и оставляя после себя дымящееся синим мертвое беззвучное пространство. Ползла она еле-еле, и мы обогнали ее за несколько минут.
Я еще долго смотрел, свесившись с подножки вагона, на красную трескучую змею, которая боком, лениво и сыто, перекатывалась вдогонку. Самое страшное было в неумолимости, в неудержимости движения огня и в гибельном — разбойном — запахе пожарища.
Прямо на ступеньках правления мы познакомились с председателем колхоза Цюрюпкиным, возвратившимся с поля, и сразу отправились в контору оформлять документы. Председатель по первому впечатлению прижимистый, несловоохотливый хозяйчик, с мелкими незначительными чертами лица, продубленного солнцем и ненастьем. Он был крив на один глаз, который взирал без выражения, но пристально.
В конце беседы Цюрюпкин отрубил бескомпромиссно:
— Грузовика для инструмента я тебе не дам. Имей в виду, и все! И был бы — не дал. Дожди на носу. Хлебушко вожу пополам с водой и мусором. Чего там тебе тяжело? Оба ящика да тренога? Бувай здоров, Воловенко. Однако чекаю на тэбэ!
— Да у меня с собой два комплекта нивелиров и теодолитов. Сюда еще партия летит.
— Куда сюда? — хитро спросил Цюрюпкин. — Куда сюда? То не сюда летит, а туда, к соседям, в Крав-цово, а за них я не ответчик. Ты что, инженер, сдурел? Милиция вон по всем проселкам машины заворачивает на тока. Ты что — хочешь сорвать сроки поставок, замедлить мобилизационную готовность хлеба? Этого мы тебе не позволим. — И Цюрюпкин добродушно расхохотался. — Давай выкручивайся сам — на станции попроще отыскать транспорт. — И он проводил нас до дверей комнатенки, деловито распрощавшись.
— Что я тебе ворожил? Ах, жох мужик! — сокрушенно вздохнул Воловенко, спускаясь с крыльца. — Я, между прочим, крепко надеялся на машину. Вечером достать будет трудно. Но зерно — дело государственное. В тресте председатель мне привиделся мужиком добрым. Ну, потопали на площадку. — И мы двинулись по асфальтовому серпантину, который плавно обрисовывал подножие пологого кургана, а потом напрямик, степью, к заброшенному глиняному карьеру и сушилам, белеющим вдали шиферными крышами.
— От Русь-матушка — ничего зараз не сляпаешь, — укоризненно воскликнул Воловенко.
Вскоре мы догнали стадо коров. У пастуха свисал с плеч длинный тонкий бич. Его хвостом, сплетенным косичкой, играла молодая овчарка. У другой, старой, очевидно, матери, слюна тянулась из пасти болтающимися сосульками. Все окружающее сейчас почему-то приобрело для меня особое, непреходящее значение: и традиционно обряженный, ничем не примечательный пастух с продавленной макушкой соломенного бриля, и его истрепанный бич, и низкопородные — обшарпанные — овчарки. И, наконец, сама степь, непривычная городскому глазу.
Читать дальше