Между тем дни Юлишки волочились нудно звенящей цепью, в конце которой произошло следующее событие. В октябре восемнадцатого в бонбоньерку ворвались веселые хлопцы в жупанах, — с какими знаками различия, Юлишка точно не рассмотрела, по цвету одежды — синие, — и, размежевав и без того крохотные комнаты занавесками, поселились, невзирая на ее робкие протесты. Сперва ее шуточками выпихнули на кухню, а через месяц, когда ноябрь заголубел и оледенил реку, ей предложили убраться на все четыре стороны.
Юлишка, по молодости лет, не сильно опечалилась. Наоборот, облегченно вздохнула: один жупан крепко на нее засматривался сальными глазами.
Юлишка вежливо попросила синие жупаны передать Фердинанду Паревскому, когда он вернется с фронта, что она, Юлишка, — немного смущенно добавила: Юлишка Паревская — интуитивно почувствовав, что брачного свидетельства никто не потребует, — теперь будет снимать угол там-то и там-то. Те пообещали, со смешком, с подковыркой. Не колеблясь, она назвала адрес: Большая Васильковская, 50, уверенная, что уж Зубрицкого-то не посмеют ни при какой власти выгнать на улицу.
Через несколько дней Юлишка нанялась на Рейтерскую к ласковому историку Африкану Павловичу Кулябке, тогда еще господину средних лет в потертом вицмундире среднего достоинства.
События, которые произошли в городе с тех пор, ее не коснулись особенно, как, впрочем, и сотен тысяч других жителей.
Со временем историк спрятал в сундук вицмундир, купленный некогда в провинциальном отделении берлинской фирмы «Вильгельм и Симплициус Гельфрейхи», припорошил его нафталином и натянул на себя сюртук, перешитый из старого летнего пальто знаменитым портным Абрамом Кацнельсоном; затем сюртук он сменил на пиджак, скроенный тем же Кацнельсоном, но сшитый в швейной артели имени Суворова мастерицей на все руки Годоваловой; пиджак же через пару лет вытеснила косоворотка, а косоворотку — «вышивана сорочка». Под конец жизни Кулябко снова вернулся к сюртуку. Человек он был легкий, простой. Одинаково хорошо он говорил и по-русски, и по-украински, и по-польски. Все зависело от требований современного момента, от власти в городе, а в дальнейшем — от преобладания того или иного течения в наробразовской среде. Он утверждал, опираясь на свой опыт историка, что жизнь идет как надо, как должна идти, своим чередом. «Своим чередом, своим чередом», — любил повторять Кулябко. С поцелуями он не лез, наслаждений не требовал, и Юлишка жила за ним, как за каменной стеной: ничего не видя и не слыша, ничего не зная и ни о чем, в сущности, не печалясь. Простая душа!
Годы ее не покидала уверенность, что Фердинанд, муж, — так она упрямо называла его про себя, — конечно, вернется, освободит их бонбоньерку, теперь коммунальную, и все пойдет славно, по-прежнему. Она ухаживала за мудрым и старым, как сова, историком с Рейтерской и ждала, ждала, ждала, не заметив, как ей самой далеко перевалило за пятьдесят. Перед переселением в лучший мир Африкан Павлович Кулябко успел позаботиться о своей экономке и настоятельно порекомендовал ее Сусанне Георгиевне…
В груди у Юлишки потеплело от мысли, что люди к ней, несмотря на ее незадачливую судьбу, относились прекрасно и заботились о ее благополучии. А чем отплатила она им?
— Удивительно, — сказала Юлишка, прервав исповедь так же внезапно, как и начала ее, — удивительно, что я тебе, Ядзенька, никогда не говорила о Фердинанде.
— Ничего нет удивительного, — ответила та, — ты ужасно скрытная, и бог ведает, чего у тебя на уме.
Юлишка засмеялась. Да, она скрытная, выдержанная и упрямая. Ей приятна была Ядзина характеристика.
Юлишка несколько раз тряхнула головой — своим умом, — чтобы удостовериться — не возвратилась ли боль. Но боль, к счастью, не возвратилась.
Ну, просто замечательно! И оккупантов в квартиру она не пустила, и чудный воздух вливается через форточку, звеня хрустальными подвесками.
Веки Юлишки отяжелели. Она не смогла с ними справиться.
Мелкие трепещущие волны засеребрились под голубым небом, как рыбы чешуей в квадратных сачках. Плавная волна лизнула пальцы. В лицо ударил тугой, отдающий водорослями ветер. Он подхватил ее выбеленные солнцем волосы, вытянул их и распластал над желтым песком.
— Я сплю, Ядзенька, — вымолвила Юлишка, точно как в детстве говаривала матери, но на ином, забытом языке: «Я сплю, мамуся».
Поздним утром их потревожил звонок. Он не был дерзким или повелительным. Так звонит и подруга с какой-нибудь пустяковой просьбой, и почтальон. Деловито — пи-пи-пи. Жильцы, те нервные, торопятся, вгоняют кнопку глубоко, им кажется — скорее будет.
Читать дальше