Легко сказать, не терпелось! Ведь с бабушкой никуда нельзя было быстро попасть. Она то и дело останавливалась, не потому, что задыхалась, и ей, как деду Довиду, не хватало воздуха, а потому, что не собиралась пропускать мимо никого из своих старых знакомых. С каждым здоровалась и со всеми непременно заводила на минуту-другую разговор о том о сём, совсем забыв про Бога и его обитель — Бейт кнессет а-гадоль.
— Тебя в местечке каждый прохожий знает куда лучше, чем господина бургомистра, — ехидничал дед.
Сам он редко ходил с ней вместе в молельню. Ссылался то на больные ноги, то на незалеченную чахотку, то на срочный заказ именитого клиента, всё, мол, должно быть готово к понедельнику.
— Господь, по-моему, больше благоволит к женщинам, чем к мужчинам. Это раз, — неумело пытался защитить своё скромное вольнодумство дед. — Допустим, я пойду с тобой. И что? Ни Ему, ни людям я ничего интересного сказать не могу. Это два. Нет у меня таких способностей, — намекая на привычку бабушки по дороге в синагогу останавливаться и заводить с каждым беседу, — продолжал дед. — Если же ты вдруг услышишь от Всевышнего какую-нибудь радостную новость, от меня ведь её не утаишь? Вернешься домой и расскажешь. Так что толку с того, что мы там будем сидеть вдвоём?
— Дети твоего деда все такие. Твой отец, Гиршеле, тетки Хава и сбежавшая в Америку Лея, а также уехавший к французам дядя Айзик отлынивали от посещения синагоги, — пожаловалась она, словно дети деда её детьми вовсе не были. — Это мы, Минесы, ни на один день не расставались с молитвенником. Вот я за всех ослушников одна и отдувалась, и сейчас отдуваюсь, держу перед небесами ответ и молю Вседержителя, чтобы Он их, неразумных, не наказывал, а, пока не поздно, вразумил, — бабушка возводила свои слезящиеся глаза к хмурому литовскому небу и шептала себе под нос что-то таинственное.
Мы шли молча. Тепло бабушкиной руки весенним ручейком разливалось по моему телу. На деревьях, обрамлявших зелёными ветвями придорожные хаты, заливисто пели птицы, названия которых я в детстве не знал. Птицы, учили меня в родительском доме, — это, Гиршеле, птицы. Цветы — это цветы. Деревья — это деревья. Оттого, что ты не знаешь, как их зовут по имени, уверяли меня, птицы не перестанут петь, деревья весной зеленеть, а осенью сбрасывать листья, как сбрасывали их испокон веков.
— Зачем тебе знать то, от чего бедный еврей не станет ни счастливее, ни богаче, — успокаивала меня бабушка.
Первым знакомым, с которым она остановилась по пути в Большую синагогу, чтобы за неделю полного затворничества отвести разговором душу, был полицейский Винцас Гедрайтис в мундире и форменных брюках, заправленных в блестящие хромовые сапоги.
— Гут йонтев [27] С праздником ( идиш ). — Примеч. авт.
, Роха! — приветствовал он бабушку и, поправив форменную фуражку, широко улыбнулся.
— Гут йонтев, понас Винцас, — ответила бабушка и подарила полицейскому благодарную, всю в глубоких морщинах улыбку.
— А лихтикн ун фрейлихн Пейсах [28] Светлой и веселой Пасхи ( идиш ). — Примеч. авт.
, — не переставал улыбаться Гедрайтис и в доказательство дружелюбия и доброго расположения духа выпятил грудь. — На первое застолье… Как там оно у вас называется? Совсем вылетело из головы…
— Первый седер.
— На первый седер я не смею напрашиваться. А вот на ваши мацовые галки завтра всё-таки, если позволите, нагряну. Ведь у каждого литовца должен быть свой еврей, а у каждого еврея — свой литовец. Я счастливчик: у меня не один еврей, а двое — Шимон Дудак и ваш Довид. Захаживаю на Пасху полакомиться к обоим.
— Милости просим, — без особого восторга прогудела бабушка, приберегая очередную улыбку для другого, более достойного знакомца.
Этот служака Гедрайтис не вредный человек. Что правда, то правда. Но полицейские, как и клопы, не самые желанные гости в еврейском доме.
— Люблю мацовые галки! — повторил благодушный Гедрайтис. — А помнишь, Роха, когда я у вас в доме впервые их попробовал? Тогда я ещё не служил в полиции. Работал у Мендельсона на лесопилке. И вы с Довидом были такие молодые…
— Помню. Мы тогда на лесопилку за досками ездили, новый пол в доме стелили.
— Я ещё у Довида, помнишь, спросил за столом, много ли в ней, в этой маце, нашей христианской крови. Твой муженёк не растерялся и ответил: «Немного». А я ему: «Раз, Довид, немного, давай!» Хохот стоял громовой! Я никогда в жизни так не смеялся. С тех пор немало воды в Вилии утекло… А как подумаешь, сколько за эти годы я у вас и у вашего свата Шимона мацы съел! Может, полпуда, а может, и больше. — Гедрайтис крякнул, тронул пальцами козырек, и мы с ним расстались.
Читать дальше
Конец ознакомительного отрывка
Купить книгу