Дверцу приделывал уже ночью, после того как сирены проголосили воздушную тревогу. Дверца печки открывалась не в сторону, а вниз. Такая конструкция показалась ему остроумной. Было два часа ночи, когда инженер окончательно испорченными ножницами выкраивал из распотрошенного оцинкованного ведра заслонку. Теперь его интересовало, как поведет себя «обогрейка» при топке.
Со стороны близкого вокзала загрохотала зенитная батарея. Отправился к окну и открыл его. Над городом плыли освещенные полной луной облака. В просветах были видны искры разрывов зенитных снарядов. «Мажут!» — подумал он. И вдруг почувствовал, как волосы поднимаются дыбом. Сверлящий яростный вой приближающихся бомб приковал его к месту. Дом подпрыгнул, в комнату брызнул синий холодный ядовитый свет. Ведерников оказался на полу. Тошнота подступила к горлу. Бросился к двери. И в это время новый удар потряс все.
Не помнит, как оказался во дворе. Почему так ослепительно-светло? Почему так много народу? Почему женщина, будто мешок, тащит по земле орущего курчавого мальчика? Почему так пыльно и душно? Почему его всего трясет — неужели он ранен, неужели холодно?.. Он оказался под аркой дома. И, прижавшись лицом к кирпичу, повторял одно и то же: «Сволочи!.. Сволочи!.. Сволочи!..».
Под аркой собрались случайные люди, которые, как и он, сперва бросились в бомбоубежище, но туда уже не пускали. Здесь кто-то стоял, кто-то сидел на корточках. С улицы доносились голоса, сердитые и требовательные, — казалось, одни и те же лица появлялись, призывали что-то делать или не делать и исчезали в ночи с детской верой в спасительность оптимизма и дисциплины.
Сигнал пионерлагерного горна «отбой воздушной тревоги» прозвучал двулично, как торжество калеки. Легким, невинным и будто наказанным Ведерников вернулся к себе на пятый этаж…
Уличный шум свободно вливался в квартиру. Кружилась голова. «Ничего страшного, — просто ослаб: возня с печкой, бомбежка, ночь без сна, недоедание…» — Ведерников учился говорить с собою вслух. Догадался, отчего в квартире холод: не закрыл вчера в гостиной окно. Окно было действительно распахнуто настежь, это-то и спасло стекла. На полу осколки от безделушек — воздушная волна смела их с туалетного столика Нади, — фарфоровая головка феодальной дамы, осколки флаконов. Запах духов разошелся по всей квартире. Закрывая оконные рамы, совсем рядом слышал голоса сестер, которые тоже что-то делали со своими окнами. Смел осколки в кучу, перетащил на кухню семейные фотоальбомы. И уснул, накрывшись пальто.
Во сне свыкался с тем странным человеком, каким он теперь стал. Появлялось какое-то новое, пугающее своей элементарностью существо. Оно разбило нос человеку в майке, оглядывало чердак и улицу, как озирает зверь свое лесное пространство, и устраивало посреди города тайную берлогу…
В новой печке дрова загорелись бодро. Блюдце ячневой каши и чашка кофе отправили мысли в созерцательные блуждания. Прошелся взглядом по лицам фамильного клана Ведерниковых, давая каждому его члену право заявить о себе.
Фотографии убеждали, что человек проживает не одну, а несколько жизней. Вот он — мальчик с широко расставленными, словно спящими глазами — его он не помнит. Вот студент-технолог с усиками и смелым взглядом в упор. Этого парня помнит и немного знает. Не одобряет его честолюбие по пустякам и его смешных врагов вроде некоего Панкова, от которого в памяти осталась одна фамилия и желание его уничтожить, — глупый парень вечно вертелся около него ради того, чтобы лишний раз сказать: «Нэпман, как идут делишки?» — отец Вадима ремонтировал, настраивал и продавал рояли. Оказалось, от гнусных шуток средство есть, — нашел Панкова, прижал к стенке: «Ты хочешь спросить, как у нэпманов идут дела, — ну, спрашивай, а я, потерпи, хочу разбить тебе нос!». Парень отказался от удовольствия унижать однокурсника, который привлекал внимание девиц факультета… А вот снимки совсем недавние: Ефим, еще кто-то и он сам — улыбаются. С чего это, по какому поводу?.. А здесь Костя, Надя и он — такие наивные, какими, наверно, никогда в действительности не были. И все же это время можно считать счастливым, хотя в последние годы он имел обоснованные претензии к политике, к работе, к начальству. И к себе.
Пошли фото матери и отца, дядек и теток. Платья, пиджаки, жилеты выглядели театрально, а подобного выражения лиц теперь уже не встретишь. Они знали и чтили нечто такое, что он, наверно, был способен понять, но стать таким же не мог. Пытается ли он сам в себе что-то отстоять? Или иначе: что исчезло бы вместе с ним, если бы он остался там — в окопе, рядом с дядей Мишей, а ночные бомбы упали бы иначе?..
Читать дальше