— Ши ханэ хубун? — всякий раз смехом спрашивала она, похоже, надеясь прилучить парня к степному говору.
Ванюшкин отец мало-мало толмачил по-бурятски, сноровисто сплетая русские и бурятские слова в одну потешную вязь, пользуясь некорыстным запасишком слов, абы залить грешную байку, или подмаслиться к нужному для дела буряту-земляку. Не подмажешь колеса в ходке – не поедешь… От породы степной и вспыльчивые, как сухая трава в пору вешнего пала, и протяжно-задумчивые, как сама неоглядная вечная степь, затаенные в хитроватом, далеко и зорко глядящем расчете, становились буряты податливей, мягче, сговорчивей в делах, щедрей на гостинцы, когда слышали от русского Вани свою родную речь, видя в том поклонение их народу, хотя при этом посмеивались над смешным отцовским выговором, над ловким и быстро выплетаемым кружевом из русских и бурятских слов.
— Ши ханэ хубун? — настырно переспрашивала бабушка Будаиха, наклонясь к Ванюшке.
— Пети Халуна, — свычно принимая игру, давно надуманную старухой, бойко отвечал он, и бабушку это всегда потешало, хотя игралось уже на много рядов, и не только ею; морщинистые, обвисшие щеки моложаво разглаживались, широко раздвигались в сладкой улыбке, глаза утопали в увалистых щеках, черёмушно посвечивали из тенистой глуби. Халуном и русские, и буряты звали отца по молодости за горячий характер; халун и означает по-бурятски — горячий, но прозвище такое чаще всего касалось быстрых, как степной ветер, еще не привыкших к узде, уросливых жеребцов, а тут, видно, и человеку впору пришлось.
— Так папка говори не надо – Петя Халун, – ворчливо, поучала старуха. – Говори: Пётры Краснобаев. Так… Худы тэб ши? — еще пытала она.
— Архи бы, угы? — ответно вопрошал Ванюшка, чтобы хоть что-то вякнуть по-бурятски, порадовать бабушку, не зная смысла сказанного, просто запомнив то, что отец обычно вворачивал в русских, и бурятских беседах, чему, шутя, подучивал и сына.
— Ай!.. — в сердцах отшатывалась старуха. — Отец пошто худой слова учил?! Такой слова, Ванька,— ши-ибко худой слово… Толмач угы-ы, — тянула она, чувствуя со вздохом, что никогда этот парень не будет знать гортанного говора ее степного рода-племени.
И как в воду глядела: живя среди бурят, на рыбалках с ночевой хлебая с бурятятами похлебку из прокопченого, мятого котелка, а потом спина к спине засыпая, языка бурятского Ванюшка так и не освоил, как ни пыжился. Видно уж, память его сызмала услышала добрую силу родимой речи, гораздую озерным ветром развеять тоску-кручину, розовой зорькой утешить в горе, солнышком просушить слезы и усмирить взыгравшее обидой сердце, сосновым духом охмелить среди веселого застолья скорей вина, подивить причудливой и переливистой красой, как могут еще дивить степные и озерные рассветы и закаты, дохнуть в душу сухими травами, дегтем, просолевшими от конского пота хомутами, ржаным хлебом из русской печи, парным молоком; а уж, почуяв украсную и увеселяющую силу здешнего русского поговора, память насыщалась этой разговорной силой, пила речь, словно живую воду, не имея уже сил вслушаться и отложить в своих закромах чужие слова. К тому же дружки его, вроде Раднашки и Базырки, как по-писаному шпарили на русском, и Бог весть на каком думали. Ванюшка же упомнил дюжину самых ходовых выражений, вроде «архи бы, угы», или «би шамда дуртэб» — вот и все его знание. Но до нервной тряски, до диковатого восторга или туманящей глаза печали переживал песни степняков, то скачущие в алюре белым скакуном-халуном и летящие над желтовато-сухими степными увалами, то курящиеся в предночную, небесную синеву дымком костерка-дымокура, разложенного в долине у реки, присыпанного сухим назьмом, — коровьим хохиром. Ванюшка любил степные песни, почитал своими, и лишь на юношеском краю потеснились они русскими, зазвучали и печальными и разухабистыми голосами отичей и дедичей, населивших станки, села и деревни по старомосковскому тракту от Вехнеудинска до Читы.
— Да-а,— вздыхала бабушка Будаиха с горькой жалью,—толмач угы.
И больше не донимая своим говором, спрашивала про мать, про отца-халуна, потом рылась за пазухой выгоревшего на солнце, как осенняя мурава, отороченного снежной мерлушкой, до блеска засаленного дэгэла, хоть в морось, хоть в жару застегнутого на все медные шарики. Порывшись, подмигнув Ванюшке, выуживала из глуби дэгэла нагретую и сплющенную карамель в бумажке или твердый, что речной голыш, древний пряник, словно побеленный и облупленный от старости; вручив гостинец, гладила по большой Ванюшкиной голове, а иногда, если пребывала в шутейном настроении, нюхала макушку, при этом нарочно, с шумом втягивала воздух, морща нос и чихая.
Читать дальше
Конец ознакомительного отрывка
Купить книгу