— От варнак-то, а, от варначина! — не серчая… какое может быть зло сразу после сна… дивилась мать, с улыбкой покачивая головой. — Зашебаршал, шебарша… Так и мертвого разбудишь… Ты куда это полез, бома тя побери?.. Тебе уж чо, никакого терпежу нету?!
— Я только брюки хотел поглядеть, — забубнил Ванюшка, — там они или нету.
— Ага, мазаюшко, ушли твои брюки. Подпоясались и повалили, — мать пошла на кухню, села на лавку против посветлевшего окна и стала расчесывать свои длинные, по пояс, темные волосы, договаривая уже из-под них глуховато и отрывисто: — Совсем сдурел со своими штанами. Уж и ночь ему не спится, холера бы тебя взяла.
— Аксинья, Аксинья, — позвал из горницы отец, но мать не отозвалась.
— Я же посмотреть хотел глазочком, а ты ругаешься на меня.
Ванюшка приплелся за матерью, видя, что та нынче не сердитая и надеясь: а вдруг разрешит брюки надеть, ребятам показаться. Но не тут-то было.
— Ах ты, казь ты моя Господня, посмотреть ему охота, — усмехнулась мать из-под буроватого проливня волос, которые под гребенкой вздымались, искрились и тонко потрескивали. — А чего там смотреть-то?! Чего смотреть?! — она собрала волосы на затылке, ловко закрутила, приткнув шишку гребенкой. — Штаны да штаны. Успеешь ишо, наглядишься. Кого там глядеть, барахла, — мать поднялась с лавки, и, точно счесанная гребенкой, с лица уже сошла утренняя млелая мягкость, лицо будто натянулось волосами к затылку, румянец пригас на щеках, промеж бровей насеклись разглаженные было сном две морщинки; она повернулась к резной божнице, к светлеющим иконам, и долго молилась Христу Богу, кланялась, точно разминая со сна поясницу, при этом часто шевелила скорбно побледневшими губами; потом, несколько раз шумно вздохнув, похоже, набирая побольше духа, чтобы с головой окунуться в домашнюю колготню, осветленными и оттеплившими, но как бы еще невидящими глазами осмотрела кухню, неубранный после вечерней гулянки стол, от которого кисло пахло, и, пока еще гадая, с какого края потянуть утро, шевельнуть замерзшую на ночь суету, двинулась к столу. Глаза боятся, а руки уже сами по себе, заведенно опустили на пол самовар.
— Аксинья! — опять послышался хриплый отцовский голос. — Ты там пропала, что ли? Не дозовешься.
— Чо тебя там приспичило?
— Дай-ка мне, старуха, попить. Водицы хоть, что ли. Или нет, погоди, Алексей огурцы соленые привез, нацеди-ка с банки рассолу. Прямо, мать, все горит.
— Обожди маленько, не помрешь, поди, — махнула рукой мать, занявшись самоваром.— Рассолу ему. Дерьма бы тебе на лопате,— не дал вчера и посидеть-то путно, мазаюшко. Тока бы все спорить да скандалить, холера тебя побери. Вот молодуха порасскажет Осипычу, дружку твоему. Скажет, отец-то Алексеев совсем из ума выбился: как выпьет, так скандалит.
— Принеси, мать, принеси, — умоляюще потребовал отец. — Рюмку-то нигде на похмелье не заначила?
Мать не отозвалась, что означало: уж, конечно, припрятала; во время успела, а то же вам хоть ведро, хоть два – всё вылакаете, а потом помираете.
— Сам бы давно встал да напился, не велик барин, а то все подай-поднеси, как обезручел, — ворчала мать, цедя из банки рассол и придерживая огурцы вилкой.— А ты,— повернулась она к сыну, — поди-ка да лучше Майку к поскотине выгони, раз бессонница, бедного, мучит.
— Пусть Танька корову выгоняет! – заупирался парнишка. – Чо всё я да я?! Надоела мне ваша корова…
— Во-во, поогрызайся, ага, - мать с горьким вздохом покачала головой. – Алексею-то скажу, чтоб обновки забрал да кому путнему отдал. Ишь корова ему надоела…
Ванюшке ничего не оставалось, как пойти на скотный двор, открыть ворота, завязанные на ночь кожаным чембуром, и выгнать корову, раздраженно охлестывая ее тальниковым прутом.
Как ни жалел он раньше светло-бурую, с молочными облаками по животу, низенькую коровенку, которую держали чуть ли не от самого его появления на белый свет, сейчас же хлестал ее по чем попало, не жалея жгущего прута. Но Майка шагу не прибавляла, а неловко, до хруста вывернув голову назад, смотрела на своего махонького, от горшка два вершка, сердитого погонщика, смотрела удивленными и виноватыми глазами, отчего Ванюшке казалось, что корова, да и любая другая животина, все понимают в человечьей жизни, как понимают и самые сложные разговоры людей, и даже чуят их настроение, мысли, но всегда делают вид, будто ничего не соображают, потому что так им, наверно, проще жить, яснее, — пусть уж люди сами промеж себя разбираются, не их это дело, — им бы исполнить свое назначенье земное и ладно. О такую пору Ванюшке было страшновато встречаться глазами с коровьим взглядом, потому что взгляд этот, казалось ему, был куда добрей человечьего, и он в нем, как в зеркале, видел себя насквозь вместе с темным, притаенным в душе; он боялся в это время и говорить что-то сокровенно-лукавое, но потом, правда, утешался тем, что если Майка и поймет его помыслы, то уж никому не проболтается, чтобы не впутываться в мутные и непостижимые отношения людей.
Читать дальше
Конец ознакомительного отрывка
Купить книгу