Винфрид Зебальд - Аустерлиц

Здесь есть возможность читать онлайн «Винфрид Зебальд - Аустерлиц» — ознакомительный отрывок электронной книги совершенно бесплатно, а после прочтения отрывка купить полную версию. В некоторых случаях можно слушать аудио, скачать через торрент в формате fb2 и присутствует краткое содержание. Город: Москва, Год выпуска: 2006, ISBN: 2006, Издательство: Азбука-классика, Жанр: Современная проза, на русском языке. Описание произведения, (предисловие) а так же отзывы посетителей доступны на портале библиотеки ЛибКат.

Аустерлиц: краткое содержание, описание и аннотация

Предлагаем к чтению аннотацию, описание, краткое содержание или предисловие (зависит от того, что написал сам автор книги «Аустерлиц»). Если вы не нашли необходимую информацию о книге — напишите в комментариях, мы постараемся отыскать её.

Роман В. Г. Зебальда (1944–2001) «Аустерлиц» литературная критика ставит в один ряд с прозой Набокова и Пруста, увидев в его главном герое черты «нового искателя утраченного времени»….
Жак Аустерлиц, посвятивший свою жизнь изучению устройства крепостей, дворцов и замков, вдруг осознает, что ничего не знает о своей личной истории, кроме того, что в 1941 году его, пятилетнего мальчика, вывезли в Англию… И вот, спустя десятилетия, он мечется по Европе, сидит в архивах и библиотеках, по крупицам возводя внутри себя собственный «музей потерянных вещей», «личную историю катастроф»…
Газета «Нью-Йорк Таймс», открыв романом Зебальда «Аустерлиц» список из десяти лучших книг 2001 года, назвала его «первым великим романом XXI века». «Зебальд — редкое и ускользающее от определения существо… От него невозможно оторваться, и, раз попавшись на крючок его книг, уже не хочешь и не имеешь воли высвободиться». (Энтони Лейн).

Аустерлиц — читать онлайн ознакомительный отрывок

Ниже представлен текст книги, разбитый по страницам. Система сохранения места последней прочитанной страницы, позволяет с удобством читать онлайн бесплатно книгу «Аустерлиц», без необходимости каждый раз заново искать на чём Вы остановились. Поставьте закладку, и сможете в любой момент перейти на страницу, на которой закончили чтение.

Тёмная тема
Сбросить

Интервал:

Закладка:

Сделать
ползал Я узнал его как узнал и чернозеленый тис что рос внизу под высокими - фото 39

ползал. Я узнал его, как узнал и черно-зеленый тис, что рос внизу, под высокими деревьями, и тот прохладный воздух, которым на меня пахнуло из глубины расщелины, и уже отцветшие сейчас, в апреле, подснежники, устлавшие ковром весь парк, и только тогда я понял, почему как-то раз, много лет тому назад, во время одной из наших краеведческих вылазок с Хилари у меня перехватило дыхание, когда мы, гуляя по клоучестерскому парку, напоминавшему по своему устройству Шёнборн, неожиданно вышли к какому-то склону, выходившему на север, который был усеян белоснежными мартовскими Аnemone nemorosa. — На этом ботаническом названии тенелюбивого анемона и закончил Аустерлиц еще один фрагмент своего рассказа тем поздним зимним вечером 1997 года, когда мы сидели, окруженные, как мне показалось, бездонной тишиной в его доме на Олдерни-стрит. Прошло, быть может, пятнадцать минут или полчаса среди голубоватого света от

ровного пламени газа прежде чем Аустерлиц поднялся и сказал что наверное - фото 40

ровного пламени газа, прежде чем Аустерлиц поднялся и сказал, что, наверное, будет лучше, если я эту ночь проведу под его кровом, после чего без лишних слов поднялся по лестнице и проводил меня в комнату, которая была обставлена почти так же, как комната на первом этаже. Только к стене было приставлено нечто вроде раскладушки с ручками на ободе, отчего она напоминала носилки. Рядом с раскладушкой стояла коробка из-под «Шато-Грюо-Лароз», маркированная черным впечатанным гербом, на ней в мягком свете настольной лампы с абажуром — стакан, графин с водой и старинное радио в корпусе из темно-коричневого бакелита. Аустерлиц пожелал мне доброй ночи и осторожно прикрыл за собою дверь. Я подошел к окну, посмотрел на пустынную Олдерни-стрит, потом вернулся назад, сел на кровать, принялся развязывать шнурки, продолжая думать об Аустерлице, который, как я слышал, двигался в соседней комнате, и тут, когда я оторвал взгляд от ботинок, я увидел в полумгле, на камине, небольшую коллекцию бакелитовых коробочек, все разной формы, высотой не более двух-трех дюймов, — в каждой из них, как выяснилось чуть позже, после того, как я открыл их одну за другой и поставил под лампу, хранились бренные останки подошедших здесь, в этом доме, к последней черте своей жизни — так по крайней мере рассказывал мне Аустерлиц — ночных мотыльков. Одного из них, оказавшегося невесомым существом цвета слоновой кости со сложенными крыльями из сотканной неведомо каким образом материи, я попытался извлечь из его бакелитового вместилища, и он, перевалившись через край коробки, оказался у меня на ладони. Его скрюченные ножки, напрягшиеся под серебристым чешуйчатым тельцем, будто ему предстоит взять последнее препятствие, были такими тоненькими, что я едва их различал. Точно так же почти невидим был и вскинутый кверху хоботок. Единственное, что было видно ясно, так это неподвижно-черный, немного вытаращенный глаз, который я долго изучал, прежде чем вернуть этого, скончавшегося, вероятно, много лет назад, но совершенно не тронутого разрушением духа ночи в его тесный склеп. Прежде чем улечься в постель, я включил радио, которое стояло на коробке из-под вина. На круглом светящемся окошке появились названия городов и станций, которые у меня в детстве связывались с представлениями о загранице, — Монте-Женери, Рим, Любляна, Стокгольм, Беромюнстер, Хильверсум, Прага и прочие другие. Я убавил звук и начал вслушиваться в пробивающийся издалека, рассеянный в эфире и говоривший на непонятном мне языке женский голос, который по временам то исчезал среди волн, то снова возникал, то пересекался с игрою двух заботливых рук, которые где-то там, в неведомом мне месте, касались клавиш какого-нибудь «Безендорфера» или «Плейеля», извлекая музыкальные фразы, которые сопровождали меня до самого глубокого сна, — кажется, из «Хорошо темперированного клавира». Когда я проснулся утром, сквозь плотную медную сетку, закрывавшую усилитель, пробивалось лишь слабое потрескивающее шуршание. Чуть позже, за завтраком, я завел разговор о загадочности радио, и Аустерлиц сказал, что он давно уже пришел к выводу — эти бесчисленные голоса, которые с наступлением темноты заполняют воздух и по большей части остаются неуловимыми для нас, ведут, подобно летучим мышам, свою, особую жизнь, бегущую дневного света. Как часто я в последние годы, сказал Аустерлиц, лежа бессонными ночами и вслушиваясь в дикторов из Будапешта, Хельсинки или Ла-Корунья, представлял себе кривые линии движения чужих голосов в далеком пространстве и мечтал поскорее уже очутиться среди них… Так вот, возвращаясь к моей истории… Это было после прогулки по Шёнборну, когда мы с Верой вернулись домой и она первый раз подробно рассказала мне о моих родителях — о том, откуда они родом, о том, как они жили и как, всего лишь за несколько лет, был положен конец их существованию. Твоя мать, Агата, — так, помнится, начала она, сказан Аустерлиц, — при всей своей кажущейся томной меланхоличности отличалась в действительности довольно ровным характером и была скорее даже склонна к некоторой беспечности. В этом она совершенно повторяла старика Аустерлица, своего отца, который был владельцем основанной еще в австрийские времена суконно-войлочной мануфактуры в Штернберге и который ловко справлялся со всеми напастями, просто не замечая их. Однажды, когда он был у нас в гостях, я слышала, как он рассказывал о том, что дела его пошли в гору, принося весьма чувствительные прибыли, с тех пор, как вся муссолиниевская гвардия перешла на эти полувосточные шапки, которые они заказывают в таких количествах, что он не поспевает их производить и отсылать в Италию. Агата, окрыленная успехом и признанием, которые выпали на ее долю гораздо раньше, чем это виделось ей в самых смелых мечтах, чувствовала себя на взлете своей артистической карьеры и тоже верила в то, что рано или поздно все как-нибудь образуется, тогда как Максимилиан, несмотря на свой веселый нрав, которым он отличался в неменьшей степени, чем Агата, насколько я могла судить, зная их обоих, сказала Вера, сказал Аустерлиц, — Максимилиан был твердо убежден, что весь этот сброд, пришедший к власти в Германии, и бесконечно размножающиеся при них союзы и объединения, куда пошел записываться толпами весь народ, — отчего охватывает форменный ужас, как повторял Максимилиан, — все они с самого начала заразились губительной страстью к слепому завоеванию и разрушению, средоточением которой стало магическое слово «тысяча», каковое рейхсканцлер, как это можно услышать, включив радио, постоянно повторяет в своих речах. Тысяча, десять тысяч, двадцать тысяч, сотни тысяч, многие тысячи, тысячекратно повторял хриплый голос, вбивая в головы немцев простой и ясный рефрен, в котором их собственное величие рифмовалось с уже прочитывавшимся между строк предстоящим концом. При этом, сказала Вера, продолжал Аустерлиц, Максимилиан был далек от мысли, будто немецкий народ поневоле оказался загнанным в постигшую его катастрофу; напротив, он был убежден, этот самый народ, совершенно самостоятельно, движимый индивидуальными фантазиями тех, кто не умеет отличать желаемого от действительного, и общими чувствами, взлелеянными в кругу семьи, заново создал себя, избрав такую извращенную форму, и выдвинул из своих рядов нацистских лидеров, которых Максимилиан, всех без исключения, считал придурками и лоботрясами и которые, будучи народными избранниками, служили символическими показателями его, народа, взволнованного настроения. Как-то раз, не помню уже в связи с чем, вспоминала Вера, сказал Аустерлиц, Максимилиан рассказал, как он однажды, ранней весною 1933 года, возвращаясь после профсоюзного собрания в Теплице, проехал чуть дальше, до Рудных гор, и там, сидя в саду местного постоялого двора, повстречался с несколькими отдыхающими, которые вернулись из приграничной немецкой деревушки, где они накупили всякой всячины, в том числе новый сорт карамелек, у которых на малиновой поверхности красовался такой же малиновый оттиск свастики, каковая в прямом смысле таяла во рту. При виде этого нацистского кондитерского изделия, сказал Максимилиан, ему стало ясно, что немцы занялись переустройством собственной промышленности, начиная от тяжелой индустрии и кончая производством таких вот пошлостей, причем не потому, что кто-то навязал им это сверху, а потому, что каждый из них, на своем месте, испытывал восторг и упоение от национального возвышения. Вера рассказала еще, сказал Аустерлиц, что Максимилиан в тридцатые годы, чтобы лучше представлять себе общую обстановку, частенько ездил в Австрию и Германию и однажды, вернувшись из Нюрнберга, описал невероятный прием, который был оказан фюреру, прибывшему сюда в связи с открытием партийного съезда. За много часов до его появления все жители Нюрнберга и толпы приезжих, не только из близлежащей Франконии и Баварии, но и других, более отдаленных земель: Гольштейна, Померании, Силезии и Шварцвальда, заполонили улицы и теперь стояли, тесно прижавшись друг к другу, в радостном ожидании, растянувшись по всему оглашенному заранее пути следования вождя, пока наконец волны ликования не возвестили приближение кавалькады тяжелых «мерседесов», которые медленно вплыли в узкий переулок, рассекая море обращенных к ним сияющих лиц и выпростанных жадных рук. Максимилиан рассказывал, сказала Вера, что в этой толпе, слившейся в единое целое и превратившейся в живое существо, которое по временам сотрясали странные судороги, он чувствовал себя инородным телом, которое еще немного, и будет раздавлено или исторгнуто. Со своего места возле церкви Святого Лоренца ему было видно, как кавалькада медленно прокладывает себе дорогу к старому городу, напоминавшему, со всеми этими островерхими домами и распахнутыми окнами, на которых гроздьями висели люди, безнадежно переполненное гетто, куда вот-вот должен прибыть долгожданный спаситель и избавитель. В подтверждение этому, сказала Вера, Максимилиан впоследствии неоднократно приводил в пример тот самый документальный фильм о съезде рейхспартии, который он видел в одном из мюнхенских кинотеатров и который укрепил его подозрения, что немцы, не переварив причиненного им унижения, вознеслись теперь в своем представлении, вообразив себя особым народом, призванным спасти весь мир. И не потому, что здесь были показаны все эти замершие в благоговейном почтении зрители, ставшие свидетелями того, как самолет фюрера опускается из заоблачных высей на землю; и не потому, что им была явлена их общая трагическая история в церемонии оказания почестей павшим, когда Гитлер, и Гесс, и Гиммлер, как описывал нам Максимилиан, под звуки траурного марша, переворачивающего сердца всей нации, торжественно шагали сквозь плотную массу отрядов, составленных из неподвижных немецких тел и выстроенных властью нового государства в две идеально ровные линии; и не потому, что там были показаны воины, готовые пойти на смерть за родное отечество, и бесконечный лес таинственно колышущихся знамен, уходящих при свете факелов в ночь, нет, не только потому, — так, вспоминала Вера, говорил Максимилиан, — а потому, что там был еще показан открывающийся с высоты птичьего полета в предрассветной дымке вид на целый город белых палаток, из которых при первых проблесках света начали выходить немцы, поодиночке, парами и небольшими группами, которые затем молча вливались в колонну, становившуюся все плотнее и плотнее, и дружно двигались в одном направлении, будто подчиняясь какому-то зову свыше, окрыленные надеждой, что после стольких лет, проведенных в пустыне, они сумеют наконец достичь обетованной земли. После этого мюнхенского кинопотрясения, которое испытал Максимилиан, прошло всего лишь несколько месяцев, как радио донесло громовые раскаты, прогремевшие над венской Площадью Героев, куда стеклись сотни тысяч австрийцев, зашедшихся в протяжном многочасовом оглушительном реве, который накрыл нас волной, сказала Вера. Этот коллективный пароксизм венской толпы, сказала она, стал, по мнению Максимилиана, решающим поворотным моментом. В ушах еще стоял гул того крика, а в Праге, уже на исходе лета, появились первые беженцы из так называемой Остмарки, согнанные со своих мест и ограбленные соотечественниками до последнего шиллинга: движимые надеждой, весьма иллюзорной, как им наверняка самим было ясно, они стекались сюда и, думая, что сумеют хоть как-то продержаться тут, на чужбине, ходили по домам, превратившись в уличных торговцев, предлагали шпильки, заколки, карандаши, галстуки и прочие галантерейные товары, как некогда бродили с коробами за плечами их предки по Галиции, Венгрии и Тиролю. Я хорошо помню, сказала Вера, сказал Аустерлиц, одного такого торговца, некоего Сали Блейберга, который все эти тяжелые межвоенные годы содержал автослесарную мастерскую и гараж в Леопольдштадте, неподалеку от Пратер-штерн, и который, когда Агата пригласила его к нам на чашку кофе, рассказал душераздирающие истории о низости и подлости венцев: о том, какими средствами его принудили переписать мастерскую на имя господина Хазельбергера, каким образом его обвели вокруг пальца и лишили даже тех смехотворных денег, которые причитались ему от продажи, о том, как у него отобрали все банковские сбережения и ценные бумаги и конфисковали всю обстановку, равно как и его «стейр», и как в довершение всех бед ему, Сали Блейбергу, и его домочадцам пришлось выслушивать, сидя на чемоданах в вестибюле собственного дома, долгие переговоры между подвыпившим домоправителем и молодой парой, судя по всему, молодоженов, которые пришли посмотреть освободившуюся квартиру. Несмотря на то что этот рассказ несчастного Блейберга, который в бессильном отчаянии все теребил в руках свой носовой платок, превосходил все наихудшие опасения, притом что после Мюнхенского соглашения положение и без того уже было достаточно безнадежным, сказала Вера, — несмотря на это, Максимилиан всю зиму провел в Праге, может быть, потому, что у него были какие-то особые важные партийные дела, а может быть, и потому, что он, пока это было хоть как-то возможно, не хотел расставаться с верой в торжество права. Агата же со своей стороны была не готова, несмотря на все уговоры Максимилиана, уехать, не дожидаясь его, в Париж, вот так и получилось, что твой отец, положение которого было крайне опасно, сказала Вера, сказал Аустерлиц, только вечером четырнадцатого марта, когда уже было почти что поздно, улетел из Ружине в Париж один. Я помню, что в тот день, когда он прощался с нами, сказала Вера, на нем был чудесный двубортный костюм сливового цвета и черная широкополая фетровая шляпа с зеленой лентой. На следующее утро, не успело рассвести, немцы действительно вошли в Прагу, словно материализовались из разгулявшейся тогда метели, а когда они миновали мост и тяжелые танки загрохотали по Народни, весь город погрузился в глубокое молчание. С этого часа люди ходили как потерянные, двигались медленнее, чем обычно, словно во сне, и будто не знали, куда им теперь себя деть. Особенно обескуражил нас всех, сказала Вера, сказал Аустерлиц, стремительно произведенный переход на правостороннее движение. Сколько раз, бывало, рассказывала Вера, у меня сердце останавливалось при виде мчащейся по правой стороне машины, которая, как мне казалось, ехала совсем не туда, и от одного от этого в голове появлялась неотступная мысль, будто мы теперь живем в перевернутом мире. Правда, продолжала Вера, Агате было гораздо труднее при новом режиме, чем мне. С тех пор как немцы издали свои предписания, касавшиеся еврейской части населения, она могла делать покупки и прочие дела только в определенные часы, она не имела права ездить на такси, а в электричке ей полагалось садиться только в последний вагон, ей не разрешаюсь ходить в кафе, в кино, посещать концерты или иные общественные собрания. Сама же она теперь тоже не могла выступать на сцене, и доступ к берегам Молдавы, к садам и паркам, которые она так любила, был ей также закрыт. Никуда, где есть зелень, мне теперь нельзя, сказала она как-то раз и добавила, что только сейчас оценила по-настоящему, как это чудесно — стоять беззаботно на палубе какого-нибудь парохода, который идет по реке. Из-за этого списка ограничений, который день ото дня становился все длиннее, — я как сейчас слышу голос Веры, которая говорит, что вскоре уже запрещалось ходить по тенистой стороне улицы, посещать прачечные и химчистки, пользоваться общественным телефоном, — от всего от этого Агата впала уже в крайнюю степень отчаяния. Я вижу, как она вот тут, сказала Вера, ходит по комнате и, стуча себя ладошкой с растопыренными пальцами по лбу, повторяет по слогам: «Я-э-то-го-не-по-ни-маю! Я-э-то-го-не-по-ни-ма-ю! И-ни-ког-да-не-пойму!» И тем не менее она при всякой возможности отправлялась в город, ходила по инстанциям, с кем-то там встречалась, разговаривала, договаривалась, часами стояла на единственном доступном для сорока тысяч пражских евреев почтамте, чтобы отправить телеграмму, наводила справки, устанавливала связи, откладывала деньги, добывала подтверждения и гарантии, а когда возвращалась домой, ломала себе голову, как быть дальше. Но чем больше она прилагала усилий, чем дольше она всем этим занималась, тем призрачней становилась надежда, что она когда-нибудь получит разрешение на выезд, так что, в конце концов, летом, когда пошли разговоры о предстоящей войне и неизбежном, связанном с ней ужесточении порядков, она приняла решение хотя бы меня, так сказала мне Вера, отправить в Англию, после того как ей удалось через посредство кого-то из ее театральных друзей вписать мое имя в список детей, отправлявшихся еще в те месяцы из Праги в Лондон специальными, так называемыми детскими поездами. Вера вспоминала, сказал Аустерлиц, что радостное возбуждение, в котором пребывала Агата в связи с первой удачей, которой увенчались ее хлопоты, сменялось у нее беспокойством и тревогой, когда она только представляла себе, каково будет мне, такому маленькому мальчику, которому тогда еще не было и пяти лет и который рос, ни в чем горя не зная, — каково же мне будет ехать так долго одному на поезде, а потом еще жить среди чужих людей в чужой стране. С другой стороны, рассказывала Вера, Агата говорила, что теперь, когда сделан первый шаг, быть может, и для нее в ближайшем найдется какой-нибудь выход и вы сможете тогда жить все вместе в Париже. Вот так она и разрывалась между розовыми надеждами и страхом совершить непоправимую, непростительную ошибку, и кто знает, сказала мне Вера, может быть, она оставила бы тебя при себе, если бы до твоего отъезда из Праги оставалось чуть больше дней. Сам момент прощания на вокзале Вильсона сохранился у меня в воспоминаниях неясной, словно бы стершейся картинкой, сказала Вера и, помолчав, добавила, что все мои вещички были уложены в кожаный чемоданчик, а в рюкзаке было немного еды — un petit sac à dos avec quelques vitatiques [34] Маленький рюкзак с небольшим количеством съестных припасов ( фр .). — так, сказал Аустерлиц, звучали слова, сказанные тогда Верой и вобравшие в себя, как я сейчас думаю, всю мою последующую жизнь. Вера вспомнила также двенадцатилетнюю девочку с гармошкой, которой они доверили меня, и купленную в последнюю минуту книжонку с Чаплином, и белые платки, которыми, рассекая воздух с таким же звуком, с каким взлетает стая голубей, провожавшие родители махали своими детям, и странное ощущение, которое было у нее, будто поезд, который сначала бесконечно медленно придвигался к платформе, теперь, едва выехав из-под застекленного навеса, тут же, отойдя лишь на полсостава, провалился сквозь землю. Агату с того дня словно подменили. Все ее веселость и уравновешенность, которые она сохраняла, несмотря на трудности, теперь исчезли, уступив место тяжелой тоске, с которой она, судя по всему, ничего не могла поделать. Еще одну попытку откупиться она, кажется, все-таки предприняла, сказала Вера, но после этого почти перестала выходить из дому, сидела без движения в синем бархатном капоте в самом темном углу гостиной или лежала на софе, закрыв лицо руками. Теперь она просто ждала, пока произойдет то, что должно произойти, но более всего, конечно, ждала почты — из Англии или из Парижа. У нее было несколько адресов Максимилиана, один — отеля «Одеон», второй — небольшой квартирки неподалеку от станции метро «Гласьер» и третий, сказала Вера, в каком-то еще районе, названия которого она уже сейчас не помнит, но переписка прервалась, и Агата терзала себя мыслью, что в самый ответственный момент перепутала все адреса и тем самым стала виноватой в том, что связь нарушилась, хотя она не исключала, что письма от Максимилиана, адресованные ей, перехватывались и оседали в руках местной службы безопасности. И действительно, почтовый ящик до самой зимы 1941 года, пока Агата жила на Шпоркова, всегда пустовал, так что казалось, как она однажды выразилась, сказав странную фразу, будто из всех наших посланий именно те, что заключают в себе наши последние надежды, отправляются по ошибочному адресу или поглощаются злыми духами, которые летают над нами, заполняя собою весь воздух. Насколько точно эта фраза Агаты выражала тот невидимый ужас, который тяжким гнетом придавил тогда всю Прагу, я осознала только позже, сказала Вера, когда узнала об истинном размахе извращения права при немцах и тех актах насилия, которые они осуществляли ежедневно в подвале дворца Печека, в тюрьме Панкрац или в Кобылиси, где производились казни. За какую-нибудь мелкую провинность, ничтожное нарушение существующего порядка человеку давали девяносто секунд на то, чтобы оправдаться перед судьей, который тут же выносил смертный приговор, приводившийся немедленно в исполнение в прилегавшем к залу суда специальном помещении, где на потолке были проложены рельсы, использовавшиеся для того, чтобы удобнее было перемещать подвешенные на крючках безжизненные тела, если их нужно немного сдвинуть вправо или влево. Счет за эту блиц-процедуру посылался затем родственникам повешенного или гильотинированного с пометой, что его оплата может быть произведена в рассрочку. И хотя в то время немногое из этого просачивалось наружу, страх перед немцами расползался по городу, словно разъедающие воздух миазмы. Агата утверждала, что этот страх просачивается даже сквозь закрытые двери, окна и проникает в легкие. Когда я вспоминаю те два года, которые прошли с так называемого начала войны, сказала Вера, то они представляются мне стремительным водоворотом, затягивающим куда-то вниз. Из радио неслись потоки до странного резких, гортанных звуков, из которых складывались сообщения о непрекращающихся успехах вермахта, каковой в самое ближайшее время завладеет уже всем европейским континентом, и головокружительных победах, открывающих немцам, с логической неизбежностью, как это подавалось, путь к мировому господству и созданию империи, в которой им всем, в силу их принадлежности к этому избранному народу, открывались самые блестящие перспективы. Мне думается, сказала Вера, сказал Аустерлиц, что даже последние сомневающиеся среди немцев впали в эти годы непрерывных побед в состояние эйфории, какая бывает у покорителей вершин, в то время как нам, покоренным и придавленным, живущим, так сказать, ниже уровня моря, оставалось только смотреть, как все хозяйство нашей страны переходит постепенно в руки СС и одно предприятие за другим передается немецким управляющим во внешнее правление. Они секвестировали даже суконно-войлочную фабрику в Штернберге, сделав ее арийской. Тех средств, которые оставались у Агаты, хватало только на самое необходимое. Ее банковские вклады были заблокированы после того, как ей пришлось заполнить финансовую декларацию на восьми страницах с сотней каких-то рубрик и пунктов. Ей было строжайшим образом запрещено продавать какие бы то ни было ценности, картины или антиквариат, и я помню, сказала Вера, как она однажды показала мне то место в одном из этих распоряжений оккупационной власти, где говорилось о том, что в случае неисполнения данного предписания все нарушители, и означенный еврей, и покупатель, будут подвергнуты строжайшему наказанию. «Означенный еврей! — воскликнула тогда Агата, а потом добавила: — Как они пишут, эти люди! Глаза б мои не смотрели!» Это было, кажется, поздней осенью 1941 года, сказала Вера, когда Агата должна была сдать в специальный пункт приема радио, граммофон, все свои любимые пластинки, театральный бинокль, музыкальные инструменты, украшения, меха и весь гардероб, оставшийся от Максимилиана. Из-за какой-то совершенной ею тогда оплошности Агату отправили в лютый мороз — зима в тот год, сказана Вера, наступила очень рано — расчищать снег на аэродроме в Ружине, а под утро, около трех часов, посреди наитишайшей ночи, к ней явились уже давно ожидаемые ею вестники из отдела культуры и сообщили, что ее высылают из города и что на сборы отводится срок до шести дней. Эти вестники, так рассказывала Вера, сказал Аустерлиц, были все до странного похожи друг на друга: с одинаковыми, какими-то неясными, мерцающими лицами и в одинаковых куртках со множеством складок, карманов, пуговиц и ремнем, казавшихся, при всей загадочности их назначения, особо практичными. Тихим голосом они какое-то время что-то втолковывали Агате, а затем вручили ей целую охапку каких-то бумаг, в которых, как выяснилось чуть позже, содержалось точное, подробнейшее описание того, куда означенной персоне следует прибыть, какую одежду взять с собой — юбку, плащ, теплый головной убор, плотные защитные наушники, варежки, ночную рубашку, нижнее белье и прочее, какие мелочи рекомендуется собрать в дорогу — шитейное, вазелин, спиртовку и свечи, а также сообщалось, что общий вес основного багажа не должен превышать пятидесяти килограммов, и давался перечень того, что может входить в состав ручной клади и съестных припасов, далее следовала инструкция, каким образом должен быть помечен чемодан, на котором надлежало указать имя, пункт назначения и присвоенный номер; затем шли разъяснения по поводу прилагавшихся анкет, каковые необходимо было заполнить полностью, без пропусков, и подписать, а также говорилось о том, что не разрешается брать с собой диванные подушки, равно как и прочие предметы обстановки, запрещается изготавливать крупногабаритные тюки из пледов, зимних пальто и каких бы то ни было иных тканей, возбраняется иметь при себе зажигалки, курить на сборных пунктах и далее на всем пути следования, — завершалось все требованием неукоснительно соблюдать любые распоряжения государственных органов. Агата была не в состоянии придерживаться этих указаний, написанных, как я сама могла в этом убедиться, сказала Вера, чудовищным суконным языком, от которого буквально тошнило; она просто покидала в сумку без разбору первые попавшиеся предметы, как будто собиралась на какой-нибудь пикник, так что мне пришлось, как это было ни тяжко, как ни противно было чувствовать себя соучастницей, взяться самой паковать ее вещи, в то время как она стояла, отвернувшись, у окна и смотрела на безлюдный переулок. В назначенный день, рано утром, мы вышли впотьмах из дому, погрузили багаж на санки, обвязав его крепко веревками, и, ни слова не говоря друг другу, тронулись в путь под кружащимся снегом по левому берегу Молдавы, мимо Ботанического сада, в сторону Выштавиште — выставочного комплекса Промышленной ярмарки в Холешовице. Чем ближе мы подходили к этому месту, тем чаще выныривали из темноты небольшие группы тяжело нагруженных людей, которые, с трудом пробиваясь сквозь усиливающуюся метель, двигались к той же цели, так что постепенно образовался длинный, растянувшийся караван, вместе с которым мы около семи часов утра остановились у входа на сборный пункт, еле освещавшийся единственной лампочкой. Там мы стояли и ждали среди то нарастающего, то убывающего тревожного гудения перебудораженной толпы таких же несчастных, прибывших сюда по предписанию, среди которых были старики и дети, благородные господа и люди простые, и у всех у них, как было велено, на шеях висели держащиеся на шпагате таблички с номерами. Агата скоро попросила меня уже пойти. На прощание мы обнялись, и она сказана: «Видишь парк? Штромовка. Погуляешь там как-нибудь за меня? Я так любила это чудесное место. Может быть, когда ты посмотришь в темные воды пруда, ты увидишь в них мое лицо». Ну вот, а потом, сказала Вера, я отправилась домой. Часа два, или даже больше, я добиралась до Шпоркова. Я шла и пыталась себе представить, где сейчас находится Агата, стоит ли все еще перед входом или она уже внутри, в одном из павильонов ярмарки. Как там все выглядело, об этом я узнала много лет спустя со слов одного из тех, кто выжил. Всех ссыльных завели в неотапливающийся деревянный барак, где стоял жуткий холод. В этом бесприютном помещении, освещавшемся тусклым светом, царил полный хаос. Многим из прибывших пришлось предъявить свой багаж к досмотру, а потом сдать деньги, часы и прочие ценности распоряжавшемуся тут всем начальнику по имени Фидлер, которого все боялись из-за его грубости. На столе уже громоздилась целая гора столового серебра, лисьих шуб и персидских ковров. Шла сверка личных данных, раздавались анкеты и так называемые временные удостоверения гражданского статуса, скрепленные штампом «эвакуированный» или «приписанный к гетто». Немецкие чиновники и помогавшие им чешские и еврейские сотрудники деловито сновали туда-сюда, кто-то орал, кто-то бранился, кого-то били. Отъезжающие должны были оставаться на указанных им местах. Большинство из них просто молча ждали, некоторые же тихонько плакали, были, правда, и такие, кто не выдерживал, срывался, принимался кричать и по-настоящему буйствовать. Много дней продолжалось это ожидание в бараках Промышленной ярмарки, пока наконец однажды, ранним утром, когда на улицах не видно ни души, их всех под конвоем охранников доставили на вокзал в Холешовице, где было произведено «развагонивание», как это называлось, занявшее еще добрых три часа. Впоследствии, сказала Вера, я много раз ездила в Холешовиц, заходила в парк Штромовка, а потом шла к выставочному комплексу и почти всякий раз заглядывала в геологический музей, оборудованный здесь в шестидесятые годы, бродила часами, смотрела на выставленные в витринах образцы камней: пиритовые кристаллы, темно-зеленый сибирский малахит, богемская слюда, гранит и кварц, иссиня-черный базальт, серо-желтый известняк, — смотрела и спрашивала себя, на чем стоит наш мир. — В тот же день, когда Агата должна была покинуть свою квартиру, рассказала мне Вера, сказал Аустерлиц, на Шпоркова появился представитель управления конфискованным имуществом и опечатал дверь, наклеив на нее полоску бумаги с печатью. А позже, между Рождеством и Новым годом, явилась уже целая шайка каких-то крайне подозрительных типов, которые вычистили все, что оставалось в доме: мебель, лампы и светильники, ковры и занавеси, книги и партитуры, одежду из сундуков и ящиков, постельное белье, подушки, покрывала, шерстяные одеяла, полотенца, посуду и кухонную утварь, горшки с цветами и зонтики, несъеденные продукты и даже томившиеся уже несколько лет в подвале банки с грушевым и вишневым вареньем, а также оставшуюся картошку, — все до последней ложки было вывезено на один из пятидесяти складов, где данное бесхозное имущество тщательно, с немецкой основательностью, переписывалось, оценивалось, и далее, в зависимости от предмета, стиралось, чистилось, чинилось, а затем размещалось по стеллажам. Последним незваным гостем на Шпоркова, сказала Вера, стал клопомор. Этот клопомор, показавшийся мне особенно мерзкой личностью, был одноглазым, и я не могла избавиться от ощущения, что он сейчас просверлит меня насквозь своим злобным взглядом. Он до сих пор преследует меня во снах, я так и вижу, как он обрабатывает комнату, двигаясь в ядовито-желтом облаке. — Когда Вера закончила свой рассказ, так продолжат Аустерлиц тем утром на Олдерни-стрит, она, после долгой паузы, заполненной тишиной, которая, казалось, с каждым нашим вздохом все больше заволакивала квартиру на Шпоркова, протянула мне две небольшие фотографии, размером девять на шесть, не больше, которые лежали у нее на столике рядом с креслом, — фотографии, которые она накануне вечером совершенно случайно обнаружила в одном из пятидесяти пяти томов красного Бальзака, совершенно непостижимым образом оказавшемся у нее в руках. Вера сказала, что не помнит, чтобы она открывала стеклянную дверь и снимала что-нибудь с полки. В какой-то момент она вдруг осознала, что сидит в этом кресле и перелистывает страницы — впервые за долгие годы, как она подчеркнула, — этой, как известно, весьма печальной истории, рассказывающей о судьбе полковника Шабера, ставшего жертвой чудовищной несправедливости. Как эти две фотографии попали сюда, остается для нее загадкой, сказала Вера. Вполне возможно, что Агата взяла почитать этот том, когда еще жила тут, на Шпоркова, незадолго до появления немцев. На одной из них изображена сцена какого-то провинциального театра, в Райхенау, или в Ольмютце, или в каком другом городке, где выступала Агата до того, как получила ангажемент в Праге. Сначала она подумала, сказала Вера, сказал Аустерлиц, что те две фигуры в левом углу — это Агата и Максимилиан, они такие

Читать дальше
Тёмная тема
Сбросить

Интервал:

Закладка:

Сделать

Похожие книги на «Аустерлиц»

Представляем Вашему вниманию похожие книги на «Аустерлиц» списком для выбора. Мы отобрали схожую по названию и смыслу литературу в надежде предоставить читателям больше вариантов отыскать новые, интересные, ещё непрочитанные произведения.


Отзывы о книге «Аустерлиц»

Обсуждение, отзывы о книге «Аустерлиц» и просто собственные мнения читателей. Оставьте ваши комментарии, напишите, что Вы думаете о произведении, его смысле или главных героях. Укажите что конкретно понравилось, а что нет, и почему Вы так считаете.

x