М—л М—ч сидел, низко опустив голову, в темных очках, одетый к моему приходу в костюм.
— Знаешь, он принес такие чудесные розы, — и какой-то булькающий звук в ответ.
Я — человек с тысячью лиц, из коих — ни одного своего. Поэтому, в отличие от других, гляжу на божество страданий, не щурясь. Безразличие, выдающее себя за доброту, не гнушается никаким зрелищем. Впечатлительность же моя — накладные реснички. Так что не верьте ни одному моему слову — когда это слова сочувствия. Я искренен, лишь утверждая, что не держу зла на своих врагов. И вот почему: можно ненавидеть робота, хотя это и глупо, но заставить робота ненавидеть себя черта с два кому удастся. Робот! Робот! Робот! Сами судите: в лучезарнейшем расположении духа вышел я от ослепшего паралитика, в которого за двадцать лет превратился М—л М—ч. Сняв одну маску, маска надела другую.
А может, это защитная реакция? Кто расположен к автору, поспешит согласиться, остальные… они не дочитают до этого места, скажут: пустомеля.
Есть в Петербурге две площади высококультурного значения: это Михайловская, где расположены Филармония, Малый оперный и Русский музей, и это Театральная, над которой мы топографически надругались: так Крюков канал параллелен Никольской улице («дому Бенуа, что у Николы Морского»), а грандиозный дом с атлантами, откуда я вышел на набережную по исполнении в общем-то тягостного долга, стоял в одну линию с Мариинским, с тою его стороной, которой он был в опасной близости к воде — и, по-моему, когда-нибудь в нее свалится. Не страшно.
Пройдя каналом до Офицерской, практически даже не переименованной, [143]сверни по ней налево, и в первой же отходящей вправо улочке будет твоя aima mater, Цецилиеншуле — которую ты как не любил, так при своей нелюбви и остался. Пускай даже «alma mater» в твоих устах с полным правом могло относиться к одной из учительниц; пускай даже «Цецилиеншуле» — это не только по аналогии с Академией св. Цецилии, но и в память о Циле, много лет проработавшей там в нотной библиотеке, — о моей тете Циле, павшей от рук врагов Израиля… Нет! Не люблю и никогда не полюбил бы, поскольку хорошо знаю холопскую душу этой школы: ее идеал — крепостные артисты. Десятилетиями школа вынашивала их и рожала «на колени консерватории» — для чего и создавалась в тридцатые годы.
Тем не менее я направился туда… Муза — мне была нужна она.
— Здравствуйте, Муза Михайловна.
Нет, она меня узнала! Да и я бы ее узнал. Я помнил еще ее бывшего мужа Стасика — аксеновского ровесника с рваной губой. Муза работала вместе с Цилей, только в Книжном отделе.
В школе особых перемен как-то не замечалось. Ну да, пообшарпалась — и в сравнении с тою, какой жила в моей памяти, трансформированная иной многолетней реальностью (Лесков называл это фантазией воспоминаний), и просто в сравнении с тою, какой была. Входная дверь покорежилась, но сохранилась — а не то, что видишь семо и овамо: сплошь калитки из некрашеных досок. В вестибюле меня приветствовал извечный запах уборной, прямо против которой стояла все та же гипсовая башка. И все так же разнообразило букет соседство столовой. Я заглянул в нее — на случай, если Муза обедает. В учительском уголке склонились над тарелками неведомые мне женщины, за стойкой стояла буфетчица с незнакомым лицом; зато выбор холодных закусок по-прежнему включал в себя «детское плечико в томате» (рыбу под маринадом).
Я поднялся по ступенькам, по которым несчастный, сонный, обремененный скрипкой в придачу к тяжеленному портфелю и мешочку со «сменной обувью», поднимался едва ли не каждое утро в течение десяти лет. Перила, отполированные поколениями съезжавших по ним школьников, более не годились для скоростного спуска. Специфическая забота о ближнем, сперва запретившая соскакивать с подножки не на остановках, потом привязавшая автомобилиста ремнем к сиденью, дала о себе знать и здесь, снабдив перила поперечными металлическими прутиками, с успехом заменявшими предостерегающе воздетый перст учителя.
Вокруг царила атмосфера Страшного Суда: расписание уроков сменилось расписанием экзаменов. Под дверями музыкальных классов на третьем этаже, перед бывшей учительской, переоборудованной в зальчик, не находили себе места маленькие грешники с влажно-липкими лапками. Это как смертная казнь — до которой еще месяц, потом неделя, потом еще одна ночь, потом еще целый час… нет-нет, я еще ничего не делаю — выступающий перед тобой еще не кончил играть… Вот под ногами эшафот эстрады… Не сметь падать в обморок, это недостойно мужчины.
Читать дальше