Кажется, он нашел нужные слова, она успокоилась. В этом месте в «Травиате», в «Богеме» героиня шепчет: «Ah! ma io ritorno a viver!! Oh gioia!» (А оркестрант, спеша превратиться в Одинокого Велосипедиста, злобно думает: «Наконец-то».)
Мария Башкирцева и ее кумир Бастьен-Лепаж умирали одновременно, она от чахотки, он от рака. Его привозили к ней на рю Ампер, поднимали в кресле, она полулежала в другом кресле. И так они часами смотрели друг на друга.
«Я укутана массой кружев, плюшем. Все это белое, только разных оттенков. У Бастьен-Лепажа глаза расширяются от удовольствия.
— О, если б я мог писать!
А я!» [27]
Ну и что б они написали: он — «Последнюю весну», она — «Больного художника»?
В старом «Брокгаузе» Бастьен-Лепажу уделено одиннадцать строк: «Работал с одинаковым успехом во всех отраслях живописи, как жанровой, исторической, так и портретной. Замечательны „Жанна д’Арк, слушающая голоса“, „Сенокос“ и „Весенняя песня“. Ум. 10 дек. 1884». Но уже в современной «Британнике» вы его не найдете. Забыт. Путь в бессмертие был совсем в другую сторону. Но значит ли это, что пошедшие не туда шли напрасно?
Двенадцатый подвиг Педрильо (окончание)
— Солнышко светит ясное, риторические вопросы прекрасные…
Нельзя напевать и одновременно скакать на одной ножке, а то б с него стало — такое лучезарное было настроение у Педрильо.
— Юнги и нахимовцы тебе шлют привет…
Все было один к одному, два к двум, три к трем и т. д.: апофеоз Платона, где двойка, точно ахматовский лебедь, любуется своим отраженьем. Перед самым магазином, у Малого моста, покачивался корабль, весь в ярких гирляндах, цветах, разноцветных флажках. Труппа Вараввы, выстроившись на борту, приветствовала всех. Гремела музыка, ревели звери. На это музыканты, выряженные красными цирковыми зуавами, еще сильней раздували щеки, и чужими танками горела на солнце медь.
Но этой сцене из Анри Руссо — только еще маленький монгольфьер вдали позабыли прихватить — предстояло осуществиться днем позже, а покамест, продав по цене бессмертия адрес Констанции, Мария Константиновна Башкирцева размышляла, не продешевила ли она. Был четверг двадцатого октября, на размышление ей оставалось одиннадцать дней.
— Кудрявая, что ж ты не рада… — Педрильо ликовал, предвкушая празднество. А между тем дом у Батиньольского вокзала, куда он направлялся, выглядел далеко не празднично. Это был семиэтажный дом, населенный бедными горожанами и пролетариатом плюс неким собирательным жоржиком, провалившим экзамены и теперь готовым на все ради ничего: кружки пива на бульваре Клиши да ляжки Люшки, схваченной красной подвязкой. Веселый гомон — а Педрильо распространял его, словно майская роща — невольно сменился почтением к чужим невзгодам, почтением формальным, за которым решительно ничего не стояло.
Он поднимался по лестнице, пропахшей, согласно переводу И. Любимова, плевками, окурками, объедками, сортирами, пролагая себе путь с помощью «восковой спички» (конечно же, вощеной — или тогда уж свечки). Вот заплакал ребенок, и сердитый мужской голос спросил: «Чего он ревет, чертенок?» — а женский раздраженно прокричал, как из преисподней, из кромешного мрака наверх: «Да эти две паскуды чуть его не зашибли. Несутся как бешеные». И действительно раздался стук башмаков, и Педрильо обогнали те, к кому он направлялся. Обе были возбуждены, даже в панике.
«Шалишь! Всякий раз встречаться на лестнице — все равно не поверю в случайность». Педрильо мой был суеверен, поэтому случайностей вообще не признавал. А тут дважды повторялась ситуация — при неистощимом-то на выдумку Режиссере! Это «наводило на мысль» (правда, прорицатель в нем счел знамение сие благоприятным).
— Девушки, девушки, погодите! Не так стремительно. Ребенка же чуть не задавили.
— Это вы о себе?
Превращение первое: он задал тон, и ему было отвечено «под девчат». Одна из «девчат» шмыгнула за дверь раньше, чем он успел взбежать на площадку. Вторая, замешкавшаяся, была в матроске, несколько прелестных льняных прядей выбилось из-под бескозырки, на которой золотыми буквами стояло: «For England, home, and Beauty».
— Союзница!
— Великий Инквизитор! — И, став между ним и дверью, она раскинула руки: не пущу!
— Меня зовут Педрильо, и если я говорю, Блондиночка, что я твой союзник, то так оно и есть. К чему эти прятки? Во-первых, двум девушкам одним не пробиться в Париже — и нигде. Во-вторых, впусти-ка меня. Это же глупо, ты сама не видишь, что ли?
Читать дальше