Перенесение того, что знаешь по себе, на чужую жизнь. Сначала об этом не думаешь, и свое кажется только своим. Я привязывался к каким-то мелочам — цветному карандашу, черной палочке туши, иллюстрации в книге, почтовой марке с острова Борнео. И казался себе не таким, как другие, — хотя бы потому, что они равнодушно проходили мимо восхищавших меня предметов. Теперь я знаю: тогдашние мои ощущения называются любовью, ведь Эрос далеко не всегда влечет нас к одним лишь человеческим существам. Еще я понял, что Эрос имеет власть над всеми нами. Те, кого меньше всего можно в этом заподозрить, — старушки, нищие, прикованные к постели больные — свято хранят свой маленькие сокровища, свои талисманы, для них это все поэзия, то есть поэты не только те, кто пишет. В 1917 году в Дерпте у одного русского мальчика были стеклышки, с помощью которых он показывал мне, шестилетнему, фокусы. Когда он вместе со своим сокровищем возникает в моей памяти, я раздумываю о дальнейшей его, неведомой мне судьбе.
Она была любовницей могущественного короля и потому удостоилась упоминания в энциклопедиях. Король — в огромном парике и шелковых чулках, эдакий блистающий коротконогий Юпитер — похитил ее девственность, когда ей было шестнадцать лет, и, вознесенная до высокого ранга официальной фаворитки, годами моля Бога о прощении ей греха похоти, она родила королю четверых детей. Оттесненная на второй план, вынужденная делить благосклонность короля с другой придворной дамой, она долго добивалась разрешения удалиться от двора. Наконец в возрасте тридцати лет ушла в монастырь кармелиток, где приводила свои дни в молитвах и сочинении религиозных трактатов. Одна моя современница из города Финикса в Аризоне, переживавшая кризис после разрыва любовных отношений, прочла биографию фаворитки, и ее мысли по этому поводу могли бы стать темой рассказа.
Карлик Валентий проводил целые дни в кресле перед окном, выходившим на оживленную улицу. Иногда своими изуродованными артритом пальцами он брал перстень — дар короля, единственное свидетельство того, что некогда он славился при дворе своими бесчисленными проделками, забавными дурачествами, неожиданными рифмами, остроумными репликами. Теперь он почти ничего уже не помнил и просто не понимал, как все это ему раньше удавалось.
Он смотрел на идущих мимо мужчин и женщин, разглядывал их одежду, наблюдал за движениями — у кого манерными, у кого небрежными — и представлял их себе в разных обстоятельствах, сопровождал их до самого дома, до спальни, где зеркала и кровати, видел в своем воображении их наготу, их любовные игры, ласки, ссоры, восклицания. Он завидовал их нормальной жизни, каковой никогда не знал, счастью взаимной любви, теплу семейной обыденности, гордости отцовства, детским рукам, обнимающим за шею, всему тому, в чем ему было отказано. Он завидовал им, но теперь иначе, чем в былые времена, — к зависти не примешивался гнев. Напротив, теперь ему казалось, что они заслуживают беспрерывного восхищения, потому что очень счастливы, хотя и не подозревают об этом. И в конечном счете мир не так уж плохо устроен, раз только немногим, таким, как он, по Божьей воле написано на роду быть изгнанными с многоцветного упоительного празднества.
Он долго бунтовал против своей судьбы, и это шло на пользу его острому языку, которого как огня боялись придворные. Но в сущности — как-то раз сказал он себе — нельзя утверждать, что со мной обошлись несправедливо или справедливо. Просто Творца, когда он лепил мое тело из глины, постигла неудача, и мне некому мстить за то, что мое существование — лишь видимость жизни. Пусть же я умру прежде, чем мне вздумается нарушить своими сетованиями миропорядок.
Читать дальше