Даже вообразить себе не мог, что так все обернется. Был абсолютно уверен в себе и в своей правоте. Детей надо воспитывать и закалять, а всякие сюси-муси, бабские штучки терпеть не мог, но Мине не запрещал. Присягнул же — не обижать и, как ему казалось, держал слово неукоснительно. Видеть не мог, как она с детьми цацкается, облизывает, обкармливает, прихорашивает и выводит на прогулку, как на парад. То в театр, то в музей, то в зоосад. Каждый будний день — как на парад. Так и выходило — порознь: у него трудовые будни и суровое казарменное воспитание, а у них — сплошь праздники и свои, обособленные от него радости. И смех, и песни, и музыка. И никогда не призывали его поучаствовать, никогда.
Задевало Майора такое отчуждение, больно задевало, можно даже сказать — ранило. Он-то знал эту ноющую тягостную боль долго не заживающей гнойной раны. Ни днем, ни ночью покоя не было, зубами скрежетал, поэтому, наверное, на утреннем построении удержу не знал, отводил душу.
— Равняйсь! Смирррна! Руки по швам! — орал истошно, злобясь на каждую мелкую оплошность перепуганных до смерти детей.
Ничего не замечал в злобе своей. Ни Рутино заикание, ни тик, ни то, как начала сучить руками, будто что-то все время перебирала, ни как стала заговариваться, вдруг на ровном месте, будто спотыкалась обо что-то, только улыбку ее подметил, странную блуждающую, как будто знакомую. А потом услышал, как детвора дворовая орет ей вслед: «Рота-непутевая-дурочка-из-переулочка!» А то и просто: «Полоумная Рота!» Шуганул свирепо, но сам для себя никаких выводов не сделал. И выставлял голой во дворе на всеобщее обозрение девочку с уже набухшими сосочками, темным пушком на лобке, она уже готовилась стать женщиной, а он не желал замечать это.
Зато видел и страдал от того, как отчуждается от него его маленький Генерал. Раньше хоть любил на закорках кататься и отцовские вихры дергать. Слеза от боли прошибала, когда цепкой ручонкой выдергивал сынишка клок волос, но именно в эти минуты Майор бывал счастлив как никогда. Недолгим было счастье — мальчишка избегал его, ершился под его рукой, супил брови, и все жался к Руте, смотрел на нее с обожанием, с благоговением даже — как на святую. Даже мать так не любил, а уж про отца говорить не приходится. Все, кому не лень, судачили по этому поводу, даже старый анекдот пробовали реанимировать: «Майор получил отставку от Генерала», а некоторые просто звали его «разжалованный Майор». Правда, никто не смеялся, давно ушел цимес из любимого анекдота. Но все равно — большей обиды у Майора Сапермана ни от кого не было.
Обижаться обижался, но принципов своих не изменил и даже совсем наоборот — все строже становился и яростнее, чем только усиливал размежевание до полной уже необратимости.
Теперь он все понимает, как-то вдруг открылось, будто мозги поменяли.
Тот последний день своей семейной жизни помнит до мелочей, рапорт готов написать с указанием всех подробностей. Да только кому этот отчет представить? Господу Богу на Страшном суде, может быть? Впервые такая мысль пришла в голову Майору Саперману. Но он почему-то не удивился.
На утреннем построении солнце застило глаза, он жмурился, солнечные брызги перемешались с каплями воды, стекающими с Рутиного тела, застывшего в мраморной неподвижности. «Как она хороша, — вдруг захлебнулся нечаянным восторгом Майор. — Красавица писаная, статуэтка фарфоровая. Как Мина, даже еще краше!» От этих мыслей ему почему-то сделалось тошно, будто его обманули, как дурака несмышленого, а он ничем ответить не может. А почему — и сам не знает.
— Стоять! — заорал он. — Рота непутевая, будь ты трижды неладна. Руки по швам!
А она и так не шевелилась, даже не видно, чтобы дышала. Стояла — глаз не отвести, сердце зашлось от непередаваемой какой-то муки, и он с размаху вылил на нее еще одно полное ведро ледяной воды.
Вздрогнула всем телом, согнулась, будто в ноги поклонилась, выпрямилась и посмотрела Майору не в глаза, нет, а глубже — туда, куда смотреть было нельзя, в самое запретное место. Он застонал невольно, как будто смерть его на кончике иглы обнаружила дочка, как в сказке про Кощея Бессмертного.
— Непутевая, говоришь? — сощурилась, презрительно, надменно. — Ты свое получишь, еще пожалеешь. Отольются тебе мои слезки, папулечка дорогой.
Очень четко сказала, не заикалась, не дергалась, не путалась. И, медленно ступая по раскаленным плитам, пошла в дом, оставив во дворе свою одежку.
«Как прокляла, — подумал Майор. — Однажды это уже было со мной». «И с Рутой», — мелькнуло вдогонку. Его охватило недоброе предчувствие, сердце сжалось смертельной тоской, именно смертельной, он это отличал безошибочно — смерть стояла где-то рядом. Но чья?
Читать дальше