С того дня Кузя никогда за всю жизнь не утопил ни одного котенка, они решили уйти из деревни куда глаза глядят, лишь бы только не зыркали на них в лицо и в спину со значением — кто неодобрительно, кто ехидно, а кто и откровенно злорадно. Как могла, скрывала свою беременность Натаха, тайком родила, тайком Кузя похоронил дите, и бабка Полина рот на замок заперла — молчала намертво, как все глухонемые родственники Саввы-мычуна, вместе взятые. А все ж таки все про все узнали, недаром говорят — от людей на деревне не спрячешься, и пощады не жди, очерствели, озлобились. На чужой беде душу отвести можно — поплакать-погоревать, пожалеть, посочувствовать, помочь чем, — не без того, конечно, не без того. А потом уж насладиться — не просто посудачить, это что, этим каждый день отвлекаются между делом. Нет, не посудачить, а все исподнее перетрясти, вспомнить, что было, чего не было, докопаться до темного укромного уголка, оттуда вытянуть на свет божий то, что не предназначено для постороннего глаза, и потрясти, разглядывая со всех сторон, и вывернуть наизнанку, поразвесить как старое тряпье для просушки, чтобы никто не прошел мимо, чтобы самый последний раззява и слепец разглядели все в подробностях. Какое-никакое развлечение, глядишь, и от своих бед хоть ненадолго мозги перекрутятся.
Нет, здесь им не жить, ничего не забудут — ни греха, ни беды, ни мамашу и папашу Натахиных, тут уж и Пелагея, в полном соку да на полном скаку овдовевшая, расстарается — всего, что у нее на Данилу Матвеевича в душе наболело, на них двоих с лихвой хватит. Нет, не жить им в деревне, не жить. Стали собирать свой нехитрый скарб, а тут как раз приехал хоронить родственницу, жившую в еврейском местечке на другом берегу озерца, Абрам Борисович Трахман, дружок Данилы Матвеевича с малолетства. Абрам в еврейскую школу ходил для мальчиков, читал святую книгу, и Даньку учил грамоте, как мог, а тот его брал с собой в ночное, коров пасли, лежали на сырой от ночной росы траве, смотрели в звездное небо и мечтали. И были счастливы на все сто процентов, ничто не омрачало это счастье. Куда все подевалось потом, в какую дыру провалилось?
Абрам Борисович кулаками неловко размазывал по лицу слезы. Натаха все как есть рассказала ему, а он и про смерть Татьяны не знал, и про то, что Данька жизнь свою порешил одним махом. Погоревал, сходили на деревенское кладбище, где Татьяна и Данила Матвеевич по разным сторонам лежали, так Пелагея распорядилась — покойник-то ее мужем был, а не Татьяниным. Выходит, у Татьяны на него никаких прав не было, даже и после жизни. Если уж только на небесах, где положено, встретятся. Только вряд ли Данила Матвеевич в рай попадет по совокупности всех грехов своих. А Татьяна — должна непременно, это почти единогласно еще на ее сороковинах решили, и добровольная смерть Данилы Матвеевича никак не повлияла на это решение. Как бил ее, истязал — знали и помнили все, а как после сам страдал-мучился — никто, пожалуй, кроме Натахи, не заметил. А она что могла изменить? Ее саму виноватили, сколько помнит себя, — сначала за мать, что не уберегла, потом за отца, что не доглядела, а потом уж за собственный грех — тут и крыть нечем.
Сильно расстроился Абрам Борисович, затужил. Может, смерть друга Даньки так растравила душу, а может, просто вдруг остро почувствовал неотвратимость конца, а он жить хотел, жадно, взахлеб, все хотел испытать, все испробовать: понравится — съест, не понравится — выплюнет, а если и подавится, то по своему желанию. Надоело жить по графику, кем-то для него расписанному по всем пунктам. Даже если самим Господом Богом. Сказано же — дана человеку свобода выбора. А он еще ничего не выбрал для себя по своему вкусу. На Фейге тоже женился по сватовству. Удачный, правда, брак получался по всем статьям: из местечка в большой город переехал, в роскошную квартиру, которую тесть молодым устроил по своим связям, учился бухгалтерскому делу, поработал немного в нарукавниках, поиграл костяшками счетов, будто музыку отстукивал, и удовольствие получал, и на хорошем счету у начальства числился. Потом управляющим домом сделался, опять удача сопутствовала: кто-то кого-то подсидел, кто-то помер в одночасье, борьба за место разыгралась нешуточная, а досталось ему без особых усилий. Все вроде бы хорошо складывалось, но чего-то все время не хватало, ощущение было такое, что ест хорошо, а голод утолить не может. Он был яростным жизнелюбом. Недаром рядом с больной женой Фейгой все чаще раздражение испытывал, чем сострадание, а когда она надолго закашливалась в сильном чахоточном приступе, зажимал уши руками, и казалось, на все готов, только бы она замолчала. Задушил бы собственноручно, чтобы не мучилась больше и его не терзала. Впервые внятно и до конца додумал он эту мысль сейчас, здесь, в местечке, где родился и куда давно-давненько уже не заглядывал. Додумал и сам себе ужаснулся. Прости, Господи, Милосердный.
Читать дальше