Натаха тоже чуть не повесилась, отцова дочка. Причина, правда, совсем другая была. Не от горя, что осиротела совсем, нет. Без отца и без матери ей, может, и легче стало, не рвалась больше меж ними, жалея то одного, то другого бессмысленной, бесполезной жалостью. Независимо от нее все шло, как шло, пока не прибрал Господь обоих, каждому свое испытание вышло, а уж как справились — не ей судить. На все воля Божия и суд Божий для всех. Это она не им вдогон — себе самой внушала, день и ночь напролет об одном и том думая. Что ей делать с ребеночком, который завелся в чреве от одного только Кузиного проникновения? Она толком и не поняла ничего, ни боли, ни радости, ни удовольствия никакого не запомнила, ни, напротив того, страха, отвращения или смятения. Ничего. Только теперь, что делать — не знает. Родить нельзя — позору не оберешься, а не родить — как, если оно живое уже, шевелится.
Кузя угрюмо молчал, а она боялась его спросить. Почему-то все вспоминала не к месту совсем, как любил он котят слепых топить и какая странная ухмылка наползала на его лицо — смесь нежности и свирепости. Точь-в-точь так же улыбался он, сидя рядом с ней и положив руку на живот. И в животе у Натахи рядом с ребеночком торкался страх, аж в глазах темнело. Вся деревня к Кузе котят таскала, вроде дело не хитрое, в деревне и не к тому привычные — и кур, и цыплят забивали, и другую скотину, а то и собак пристреливали — бешеных, агрессивных, или просто спьяну, чтобы соседу насолить, да всяко живодерство творили и без смысла и оправдания. А кошек и котят любили все, кошачья была деревня. Туда-сюда носились рыжие, черные, серые, белые, гладкого окраса и в полосочку, ловили мышей и крыс, нежились на солнце, торчали морды в оконцах, с крыш хвосты свешивались, в марте никто не спал по ночам от кошачьих оголтелых воплей, после чего к Кузе очередь выстраивалась — тащили кто в корзинке, кто в кошелке, кто в мешке, со всех сторон неслось жалобное — мяяяу-мяу. Вся деревня плакала кошачьими слезами. Один Кузя ходил довольный, как именинник. Он один среди всех не любил кошек, просто терпеть не мог, крысу дохлую мог выхаживать, птиц подбитых подбирал, лечил коз, коров, лошадей, только не кошек.
Натаха знала его секрет, сам рассказал — когда-то, еще мальцом был Кузя, любимая кошка, походя, придушила совенка, которого он выходил, изо рта кормил разжеванным мякишем, молоком отпаивал, сломанные крылья починил, почти летать выучил. Из-за жирной рыжей ленивой красавицы Муси все кошачье племя возненавидел раз и навсегда. У него все так — отрезал и баста. И Мусю не пощадил, наказал беспримерно — отвез на лодке на середину озера, Муся спокойно лежала у него на коленях, привычно уткнувшись носом в его ладони, мурлыкала, Кузя привязал ей камень на шею, поднял за шкирку, пощекотал за ушками — попрощался и, не торопясь, опустил за борт.
Натаху пугало его молчание, его рука жгла живот, не только кожа, внутри все горело огнем. Она жалась к его плечу, другой опоры у нее не было. А все ж решать надо было самой. И она пошла к бабке Полине, которая учила ее травы собирать и отвары готовить, призналась в грехе и молила помочь. Бабка Полина долго упиралась — ни в какую: не дам дите извести, не возьму грех на душу. А все же Натаха упорнее оказалась, сдалась бабка Полина, пожалела девку — как бы руки не наложила на себя от отчаяния. Так и так дите погубит, и сама жизнь закончит в самом начале пути, не битая, как мать, а виной и позором удушенная, как отец. Дала ей зелье, и Натаха, перекрестившись, выпила его до самого дна, до последней капли. Несколько дней она с трудом пересиливала разрывные боли в низу живота, страх клокотал внутри, к горлу подкатывала тошнота, она теряла сознание. Мальчик родился раньше срока и сразу умер, на руках у Кузи и бабки Полины. Натаха его не видела, не захотела. Только уже Кузю, прижимающего к груди маленький гробик, и его слезы, крупными каплями падающие на своими руками выструганные доски, остро пахнущие хвойной смолой.
Кузя плакал, а она смотрела на него, и сердце рвалось от жалости, как между матерью, которую отец драл почем зря, и отцом, рвавшим на себе волосы над распростертым на полу телом матери. Она, как мать, ноги готова была целовать Кузе за эти слезы и в то же самое время убить его хотела, как отец Танюху свою, похоронить заживо. За какую такую провинность — не могла уразуметь, ведь не насильничал Кузя, а она сама его не оттолкнула. Не выдержала Натаха — накинулась на него, как разъяренная кошка, рвала ногтями, исцарапала в кровь, а он сначала руки ее поймал, потом прижал к себе теснее и теснее, аж косточки хрустнули, чуть не задохнулась. Уймись, Натаха, шептал в ухо, уймись, уймись, кошечка моя, выдохнул, и она затихла надолго, без сновидений и мук, будто умерла.
Читать дальше