Все же относились к ним по-особенному, словами не определить. Как-то так случилось, что стали они неотъемлемой частью двора, как колодец с ключевой водой, который давно уже не использовался по назначению, выполнял какую-то иную функцию — памятника, что ли, навевая каждому свои воспоминания; или старая развесистая одичавшая груша, чьими плодами никто, кроме детей, не пользовался, но и срубить никому бы в голову не пришло, груша — тоже живой свидетель былого, ушедшего. Так и они, дворники, особняком от всех сколько лет жили, но без них уже трудно было представить двор дома 11 по улице Чичерина, бывшей Успенской. Впрочем, точный адрес можно было не называть, достаточно сказать — там дворники дед Кузьма и баба Наташа. Все — не ошибешься, не заблудишься никогда, даже если название улицы запамятовал: Успенская, Канатная, Бебеля — где-то здесь, рядом. Дед Кузьма и баба Наташа — как пароль: все, и старые и малые только так их звать стали почти смолоду, как только объявились во дворе. А им еще и тридцати не стукнуло. Будто какое-то особое предназначение у них было, а какое — никто не знал.
Сами уж и подавно. В деревеньке под Уманью их тоже все без разбора Кузей да Натахой кликали почти до тридцати. Привыкли, однако, и к новым прозвищам.
Да они за жизнь ко всему притерпелись. И друг к дружке тоже. Кузя и Натаха никогда не были мужем и женой, записей никаких по этому поводу произведено не было, перед алтарем не стояли, батюшка их не венчал. Не было ни свадьбы, ни обкрученных вокруг головы невестиных кос, ни фаты, ни «горько», ни пьяных драк до крови после застолья — как положено у людей. И любви промеж них не было, скорее так — на безрыбье. Кузя ее на сеновале поприжимал, пообнимал, да не заметил, как бабой сделал. Сам перепугался до смерти, что про нее говорить — братом и сестрой были, сводными, правда. Но в деревне и это грехом считали.
Жили под одной крышей с тех пор, как Натахин папаша Данила Матвеевич схоронил первую жену свою Татьяну, которую бил смертным боем почем зря, пока не затихла навсегда, и другую на ее место привел. Сам в толк взять не мог — за что, почему бил? За безответность, может, и какую-то собачью преданность — руки-ноги целовала ему, зверю дикому. У него сердце рвалось от жалости, и чем больше жалел, тем сильнее бил, будто не из нее душу выколачивал, а из себя. Тихая, покорная, в чем только жизнь теплилась — тоненькая, бледная, словно заморский цветок, случайным ветром в эти края занесенный. А так и было в действительности — привез ее когда-то из города сосед Данилы Матвеевича, Савва-мычун, глухонемой от рождения, вся семья такая была. Откуда привез, почему, кем приходится ему эта пичуга, так толком никто и не узнал. Мычал Савва, как всегда громко и бестолково, руками что-то показывал, никто не разгадал эту азбуку, а и сама Татьяна немногословна была, улыбалась стыдливой улыбкой и односложно отвечала: сродственница.
Пелагея, новая жена Данилы Матвеевича, была настоящая деревенская баба, кряжистая, крепкая, голосистая, ни в работе неудержимая, ни в постели стыда неимущая. Ее Данила Матвеевич даже чуток побаивался, сам себе не признаваясь в этом позоре. И ныло сердце о Татьяне, безвинно загубленной им ни за что ни про что. По ночам являлась ему вся в белом, а вокруг светящееся золотистое облако — сущий ангел, ни дать ни взять. И всегда только так. Камень с души падал, когда видел ее, тянул к ней руки, хотел сказать — прости, Танюха, бес одолел, не желал я твоей смерти, не желал. На колени готов был пасть, как перед святой иконой, каждый раз, когда видел ее, но она уплывала, медленно растворяясь во тьме, будто и не было ее никогда, будто вся эта мука ему приснилась. И он просыпался тяжело, как с похмелья, и вместо покорной и податливой во всем Татьяны обнаруживал рядом жаркую, неутолимую Пелагею, слышал ее призывный стон. Плоть наслаждалась, а душа рвалась на небо, туда, где мерцала, словно звала его за собой, маленькая яркая звездочка. Танюха! — с замиранием сердца звал он, и звездочка мигала в ответ. Рассвет он встречал смурным, угрюмым, жить не хотелось, а отчего — сам не знал. Однажды ясным летним утром, не сулившим ничего дурного, не понимая толком, что делает и зачем, Данила Матвеевич обстоятельно, не торопясь, как всё, что он делал всегда, намылил толстую крученую веревку, накинул на шею и повесился на стропилах недостроенного сарая. Может, там все прояснится, подумал, отталкивая пятками из-под ног ящик. Может, и прояснилось, кто ж теперь ведает.
Читать дальше