Он в тот же день написал заявление и к обеду приехал домой, переоделся и стал собираться на дачу. Позвонил Вере в школу. Жена засуетилась, хотела поехать вместе, но Слесаренко сказал ей про стройку и развал, обещал прибраться и позвонить ей назавтра от соседа: пусть, мол, тогда и подъезжает. Договорились, что сын привезет Веру завтра к вечеру, после работы, а потом заберет утром; может, и сам захочет вернуться в город, как знать.
Проезжая мимо, глянул на бывший кротовский особняк. После того случая банкир продал его наскоро кому-то из крутых, купил себе большую квартиру в центре. Говорил при редких встречах, что «помещиком» более быть не желает – не судьба, видать, ну и ладно...
Слесаренко содрогнулся, уразумев с пугающей ясностью, что вот уже дважды за этот быстрый год он вполне мог бы стать неживым.
Мысли о возможной, как выяснилось, в любой момент и неизбежной когда-то смерти посещали Виктора Александровича не часто, но, в силу наступивших лет, отчетливо. Он не был человеком верующим и даже не знал, был ли в детстве крещен – спросить некого, спросить уже было некого, – и грядущее его исчезновение беспокоило душу страшащим незнанием: как же гак? Всё будет, а меня не будет. Он понимал, что миллиарды людей тысячи лет задавали себе этот банальный и жуткий вопрос, и знал, что даже в математике ноль равен бесконечности, и единственная форма вечности есть вечное небытие, и когда спал без снов, не чувствуя себя и мира, получалось – на время умер, для спящего столетье – один миг... Уже давно нет родителей, они никогда не видели и не увидят правнука, и он тоже не увидит своего, но первое было естественным – он свыкся, второе – невозможным и несправедливым. Как же так? Нельзя же так...
В подполе, за мешками с картошкой, были спрятаны две бутылки водки для печника – отметить окончание работы. Он решил по приезду тяпнуть стаканчик, но выругал себя за слабость и в подпол не полез: взял молоточек и обтюкивал кирпичи, пока не пришли таджики.
Совсем стемнело. Он зажег лампу на веранде, мимоходом подумав с неприязнью, что сейчас на свет принесет кого-нибудь, а хотелось побыть одному. Рано или поздно зайдет сосед Никитич, это неизбежно: видел и знает, что здесь, главное – не вязать себя разговором и не пить, тогда он пробудет недолго.
Готовые к работе кирпичи стояли у стены ровными стопками. Слесаренко взял веник и вымел с пола мусор, подобрав и положив на место брошенный им молоток. Закипел чайник. Виктор Александрович взял пластиковый легкий стакан «быстрой» корейской лапши, отлепил крышечку и залил содержимое кипятком, накрыл стакан кухонным полотенцем. Достал из сумки пол-батона вареной колбасы, отрезал толстый ломоть, съел его без хлеба – забыл, дурень, взять из дома, и заварил два пакетика чаю в большой эмалированной кружке. Лапша поспела, Слесаренко выглотал ее, цепляя вилкой в бульоне, потом выпил и сам бульон, похожий на суп, и теперь хлебал крепкий чай, обжигая губы раскалившейся кружкой: керамика лучше, не так греется, зря заварил в железяке.
По стеклу веранды граблями застукали пальцы.
– Э, Александрыч!
– Заходи, Никитич! – позвал Слесаренко.
Сосед был постарше лет на пятнадцать, если не двадцать, давно уже на пенсии: оплывший, но по-дачному крепкий старик, из какого-то ОРСа, по сей день жил в достатке, руками всё умел и молчал о политике, что было по душе Виктору Александровичу, но Никитич отыгрывался на другом: на молодежи, бичах и инородцах. Молодежь Никитича не уважала и вообще жила неправильно; бичи грабили и поганили его дачу; нерусские же, как выражался старик, «засрали город» и наполовину скупили его: «Скоро нам, русским, жить будет негде». Никитич помогал Виктору Александровичу частенько и с охотой, особенно по столярному делу: тут был вообще незаменим, но даже сквозь зажатую в губах, по-плотницки, дюжину гвоздей умудрялся докладывать Слесаренко, какую новую базу захватили «черные», какой магазин отняли у русских и как не пробиться простому крестьянину на оккупированный кавказцами рынок. Виктор Александрович страдал от этих разговоров. Головою он понимал, что старик по большому счету не прав и с ним надо спорить, надо доказывать, национализм неприемлем интеллигентному человеку, но с унылым раздражением вынужден был признаться себе, что не находит в душе искренних аргументов, наоборот: был резонанс.
– Что, к тебе таджики приходили, Саныч? – спросил старик, входя и озираясь.
– Работу искали.
Читать дальше