Ровно в девять я приходил в бюро пропусков ЦК ВКП/б/ на площади Ногина. Справа, на уровне головы в небольших одинаковых окошках восседали капитаны МГБ, тоже казавшиеся одинаковыми. Слева, вдоль всей стены располагались кабины с телефонами. В отличие от Киева, партбилет здесь не служил пропуском. Если из соответствующего кабинета по телефону поступала команда, капитан МГБ выписывал пропуск. Для этого следовало набрать необходимый номер и подробно изложить свое дело. Дверь кабины захлопывалась герметически. Пот заливал глаза. Галстук казался петлей, захлестнутой на шее. Сейчас даже легкая тенниска была бы подобна веригам, а я задыхался в официальном костюме с орденскими планками на груди. Естественно — коммунист явился на прием в свой Центральный Комитет. Выслушав мой рассказ, телефон объяснил, что я обратился не по назначению и сообщил необходимый номер. У дверей кабины выстраивались ожидающие. Снова и снова я выслушивал, что обратился не по назначению и снова и снова занимал очередь к телефону. Так прошло два дня.
В отличие от первой ночи, когда я свалился замертво, вторая была безуспешной борьбой с бессонницей. Я упорно заставлял себя не думать о том, что все чаще и настойчивее вползало в сознание. Все происходящее можно было объяснить только антисемитизмом. Не частного лица, не тупого украинского мужика, а официальным, централизованным, ставшим одной из основ отлично организованной политической системы. Но ведь система — функция Марксизма-Ленинизма, самого неоспоримого, самого гуманного, самого прогрессивного учения. Как же совместить антисемитизм с гуманностью и прогрессом? Вероятно, я чего-нибудь не знаю. Вероятно, из высших соображений ЦК вынужден что-то утаивать от коммунистов. Поговорить бы с товарищем Сталином. Этот добрый и мудрый человек сумел бы помочь, разъяснил бы, ликвидировал бы сомнения. Нечего и думать о приеме у товарища Сталина, или даже у заведующего административным отделом. Попасть хотя бы к одному из инструкторов…
Ретроспективно рассматривая эту ночь, раскаленный август в Москве, серые костюмы и вышитые „антисемитки“ в киевских кабинетах, я с недоумением думаю о себе, двадцатишестилетнем, слепо верящем, отгоняющем сомнения, лишенном способности элементарного анализа.
В студенческие годы, ставя эксперимент с асептическими абсцессами, я исходил из предпосылки, что опыты должны уложиться в стройную систему, согласованную с модной в ту пору теорией, ниспосланной Центральным Комитетом. Но опыты не укладывались в эту систему. А как мне хотелось этого! Тогда пришлось сделать вывод, что теория неверна. Почему же, получив такое количество статистически достоверных данных, я не сделал соответствующего вывода о гениальном учении Маркса-Энгельса-Ленина-Сталина? Почему понадобилось еще полтора года, скользкое, с мокрым снегом утро 13-го января 1953 года, пахнущая типографской краской „Правда“ с правительственным сообщением о врачах-отравителях? Да и это оказалось всего лишь началом. Как можно быть одновременно ученым и коммунистом?
Самая красивая теория должна быть отвергнута ученым, если она противоречит статистически достоверному эксперименту. Следовательно, либо ты честный ученый, либо ты коммунист. Нельзя совместить несовместимое. Нельзя не очнуться от гипноза, навязанного ежесекундным вдалбливанием в мозг, если ты окончательно не идиот. Жестко запрограммировать можно только автомат.
В девять часов утра я снова был на площади Ногина. Начало третьего дня ничем не отличалось от двух предыдущих. Но сказалась бессонная ночь, боль в зарубцевавшихся ранах, исподволь накопившаяся обида, чувство, что швыряют тебя, первоклашку. И тогда, после очередного телефонного разговора я рванулся к ближайшему окошку. Капитан МГБ, обалдев от неожиданности, выслушал отборнейший мат. Изумление было настолько велико, что, вопреки выучке и привычке, капитан поступил самым невероятным образом: высунувшись из окошка, осмотрел явно своего человека, потому что так матюгаются только свои. Вместо логичного применения власти, капитан пристально посмотрел на орденские планки, взглядом окинул меня с ног до головы и вдруг неожиданно спросил:
— Кем был на фронте, служивый?
— Танкистом.
— В каком корпусе?
— Во второй отдельной гвардейской бригаде.
— Иди ты! Да мы, бля, соседи! Я — в сто двадцатой. Слыхал? Стой, да ты, часом, не тот взводный, что первым вышел на Шешупу?
Постепенно остывая, я утвердительно ответил на его вопрос.
Читать дальше