— Сколько раз мы бывали в разных «Ханхофах» и ели колбасный суп! И в Дюссельдорфе, и во Франкфурте, и в Кёльне, и опять в Дюссельдорфе, и в Ганновере, а такого еще не бывало, вот уже восемь лет мы повсюду ходим в «Ханхофы», но сегодня мы пришли сюда в последний раз — так и знайте!
Управляющему все это было довольно-таки безразлично, он знаком велел официантке рассчитаться с клиентами. Мужчина опять взглянул на жену, провел кончиком языка по растрескавшимся пересохшим губам и только обронил:
— За суп, который в рот никто не брал! — Но сказал он это больше самому себе.
Управляющий коротко, но вполне учтиво поклонился им обоим и мне и заковылял прочь, официантка взяла деньги за все четыре порции, они поднялись, и вот тут-то, когда они вставали, женщину, которая до той поры молчала точно воды в рот набрала, вдруг прорвало.
— Не думала я, что ты пойдешь у них на поводу! — сказала она не то чтобы мужу, а скорее куда-то в пространство.
Он же, явно на пределе сил, уже не воспринимал ударов голоса-кнута (наверное, просто радовался в душе, что воевать больше ни с кем не надо) и безропотно позволил себя увести.
Триумф и банкротство одного гения
Газеты были полны всевозможного вздора и сплетен, но и люди знающие не могли сколько-нибудь вразумительно объяснить, с чего и почему начался закат Ромео. Когда фильм, снятый на озере Вёртер-Зе, откровенно не удался, все дружно винили в этом музыку и сценарий. Потом в дорожной катастрофе он сломал несколько ребер, и все ему искренне сочувствовали. Его лишь слегка пожурили, когда в Зальцбурге, подвыпив, он угодил в кутузку за то, что нарушал ночной покой, горланя песни под открытыми окнами. Но ему уже крепко досталось за предпоследнее место на фестивале в Монако, хотя пластинка со спиричуэлсами шла нарасхват. Потом был концерт в «Штадтхалле», после которого насчитали столько же разбитых в щепки стульев, сколько и проданных в кассе билетов. Газеты писали, что он переутомился, а вскоре уже — что ему надо вести себя поприличнее, намекали на неврастению. Его коллеги рассказывали о частых стычках и дрязгах на репетициях, на телевидении никто больше не хотел иметь с ним дела, некая фирма обвинила его в нарушении контракта, жалобы сыпались одна за другой. Он выпустил на свои деньги несколько «синглов» [10] Небольшая грампластинка.
, стал играть на гитаре в кафе в Веринге, затем в мелких ресторанчиках в Кремсе и Амштеттене. Многие видели корень зла в раннем и стремительном успехе, в деньгах, текших к нему рекою, в шикарных спортивных автомобилях, фантастически дорогих путешествиях, в шумных попойках до четырех утра и, наконец, в женщинах.
Женщины и вправду были у него непотребные: с вызывающими красками на лице и в голосе. Поначалу это были еще эдакие расфуфыренные кошечки, бывало, он крутил сразу с двумя или тремя, и каждая выкачивала из него все, что ей было нужно. От баров в центре города было рукой подать до Пратерштрассе, но к тому времени он уже не пел. Ему капали еще кое-какие деньжонки от продажи пластинок — их как раз хватало на кафе «Будапешт». Однажды, когда он сидел за столиком с одной из этих девок и показывал ей фотографии («вот здесь я, а вот еще, это в Берлине, успех, как всегда обалденный, полный аншлаг»), как вдруг рядом возник какой-то битюг и буркнул, кивнув на дверь: «Пойдем-ка выйдем!» Он вышел с ним на улицу, но очень скоро вернулся и сел за столик, где валялись фотографии, липкие от пролитого ликера, но женщины уже не было, и в оконном отражении он увидел чье-то лицо: белое как мел, в мраморной сетке тоненьких струек и мокрых от крови волос, и эта жуткая маска была его лицом. Никто не обратил на него внимания. Кровь ручейками стекала к подбородку и медленно капала на фотографии. Он помочил палец в крови и написал на стекле засыхающим кармином ее имя.
Она, как и он, пела в церковном хоре, но он знал ее еще с детства: знакомство их состоялось во время майских богослужений, когда он, улучив момент, тискал ее в церкви за органом. Из хорового училища он перешел затем в другую гимназию, в том же районе Вены, учился музыке и пел в опере среди множества хористов, а когда ездил домой — теперь в церкви ему давали сольные партии, — встречал ее, уже не с косичками, а с локонами. Он пригласил ее на чашку какао со сбитыми сливками, они поднялись на городскую башню — она была школьной учительницей, и он тоже хотел быть учителем, — они выпили какао и съели сливки, а больше ничего и не было. Впрочем, нет, кое-что было: два-три поцелуя под железнодорожным мостом, он неуклюже пытался прижать ее к себе, она неуклюже его отталкивала («прошу тебя, забудь»), на том все и кончилось. Остаток лета он провел взаперти, не ходил ни в церковь, ни в кафе, ни к мосту: чтобы не появляться на людях в растрепанных чувствах. Уехав раньше срока в Вену, он был уверен, что эта история уже известна всем. В Вене никто не знал о его любовном фиаско, но сам он отлично его помнил. В Вене он снова начал петь в оперном хоре и невольно смеялся над самим собой, ибо с некоторых пор ему стало казаться, будто зал аплодирует не кому-нибудь, а именно ему. Он всеми силами пытался прогнать эти дурацкие фантазии, но в душе всякий раз ожидал минуты мнимого триумфа. Дома он подолгу раскланивался перед зеркалом: грациозности в его поклонах не было никакой, и он тренировался, не жалея сил. На рождество он остался в Вене.
Читать дальше