— Хек! — крякнул Адам, ударив по нему первый раз.
И он рубил, отсекал корни, и руки его не знали усталости. И яму вокруг пня выгребал, снова раня пальцы и ладони. Порой он выпрямлялся, вытирал лицо тылом руки и смотрел куда-то мертвыми глазами. Его мысли убегали вниз, за мочажины, в родную избу. Снова все будет хорошо. Он притащит домой два пня, дома увидят, что он не обуза, что от него есть подспорье, и не выгонят. Снова все будет хорошо. И как легкий ветерок перебирает под окном листочки рябины, так и душа Адама понемногу раздувала в себе искорки надежды, пока они не вспыхнули костром, и в его тепле Адам согревался.
На мочажинах зазвенели колокольцы.
Это пастухи и пастушата выпустили скотину из хлевов и пригнали сюда пасти. Верно, и костры уже развели, топят смолу. Все это Адам знает. Как будто видит это.
Внизу, в долине, идет поезд. Паровоз сопит, тянет с трудом, громко пыхтит.
Адам видит все, ему и глаза не нужны. За Кисуцей вздымаются горы, а выше гор подымается солнце. Взлетает, как голубь. Оно желтое и за день перелетит через все небо.
Адаму это известно. Как будто все это он видит. Нет, никуда он не может уйти, уехать отсюда, ему суждено жить здесь, среди этих гор, потому что для здешней жизни и глаза-то не нужны. Да… и снова все будет хорошо. Вот только он стащит вниз эти два пня…
— Хек! — выдыхает он, всаживая топор. Душе и телу его необходимы эти всхлипы, они уносят его боль, как быстрая вода. Душа очищается, становится легче и телу.
И мертвым глазам.
Пень поддался. Адам выпрямил спину, поставил на него ногу и постоял так. Снял шапку. Мокрые волосы блестели от пота. Угасшие глаза сверкали, лицо улыбалось.
В этот миг был Адам самый счастливый человек во всей кисуцкой долине. Ничего ему больше не надо было ни от мира, ни от неба. Лицо его уже не улыбалось, только сияло, будто солнышко. Даже сама природа была очарована этим мгновеньем. Она молчала, покоренная. Молчала и роща, молчали поля под крутыми межами, и в эту тишину роняли звон колокольцы с ближних мочажин.
Утих и ветер.
Адам подкатил этот пень к первому, скрепил их цепью, связал, приладил веревку. Топор убрал за пояс и впрягся в лямку. Левой рукой он придерживал натянувшуюся веревку, правой сжимал свою палку. Голова его и плечи устремились вперед, и на несколько мгновений он, словно окаменев, повис так в лямке. Лицо его исказилось от натуги, покрылось морщинами. Еще детские, они уже пугали.
Но тут пни стронулись с места. Сперва чуть заметно, потом подвинулись на ладонь, на две — и потащились по земле, загребая хворост и оставляя после себя широкий след черной борозды.
Под вырубкой Адам остановился. Стоило ему распрямиться, как в пояснице заломило, в голове загудело, пришлось сесть. Волей-неволей привалился он к пням спиной, закрыв глаза, ничего не слыша, даже колокольцев с мочажин.
Но тут же вскочил, подавив искушение отдохнуть.
По мочажинам тащить было легче. Вернулся к нему и слух, и совсем близко он услыхал звон колокольцев. В какой стороне развели пастухи костры? Дыма он не замечал, но его потянуло подойти к большой груде камней. Он скинул лямку и подошел. Такие насыпи камней встретишь на всех кисуцких горах, их и не счесть. Навалены они обычно в конце межи, и каждый год к ним подсыпают собранные с полей новые камни, и груды все растут, год от года подымаются все выше, будто поливаемые живой водой.
— Какой он страшный, — услыхал Адам впереди.
— Ага, нашел вас! — воскликнул слепой и чуть не побежал на человеческий голос.
Пастухи сидели вокруг костра на камнях. Намокшее дерево чадило, дым взметался прямо вверх, потом его затягивало за каменную насыпь, и он исчезал.
— Что делал, Адам? — боязливо спросил его вихрастый пастух.
Остальные тоже смотрели на Адама со страхом: весь он был перемазан глиной, лицо — бескровное от усталости. Он стоял неподвижно и мертвыми глазами смотрел куда-то поверх их голов. От него исходил страх, и не много человеческого было в его облике.
Тело его перепоясывал ремень, который с одной стороны оттягивал топор, с другой — кирка, но на его медвежьем теле они выглядели двумя веточками, присосавшимися с боков. Огромный, перемазанный глиной, с измученным отрешенным лицом, он разжигал детскую фантазию и ужасал ее. Однако его улыбка, по-детски нескладные руки и сердечный голос привлекали к себе пастухов, и их чуткие души понимали, что между ними и слепым Адамом нет того рубежа, который всегда будет разделять людей на молодых и на старых. Может, они знали, что этот рубеж стирает слепота, что причиной этого чуда — мертвые глаза? Неизвестно. Может, они это лишь предполагали. Кто знает? Даже взрослая душа — хрупкая. А детская и подавно соткана из тончайшей паутинки и даже из чего-то более тонкого, более благородного, на что у нас даже нет сравнения. И хорошо, что нет. Потому что чувства человеческие можно только переживать. Словесные образы, образы из красок и мрамора — не ровня им.
Читать дальше