Келлер ударил палкой по телеграфному столбу и отошел, раздосадованный.
— Вечно у меня с ним, с этим Иудой, такие стычки. Подлец. Собственного сына выдал. Лучше его обходить стороной. Он с утра до вечера, как злой дух, бродит по городу и занимается провокациями.
— Опасное у тебя дело. Чертовски крепкие нервы, должно быть, у тебя, Дриня.
— Я торгую, и многих это вводит в заблуждение. Правительственный комиссар в Острой написал, что Дриня стал порядочным человеком, частным предпринимателем, бросил политику. В конце бумаги он пишет, что это мое решение заслуживает всяческой похвалы. — И Дриня торжественно процитировал: — «Просьба ко всем официальным лицам оказывать всяческое содействие вышепоименованному и не чинить ему никаких препятствий. На страж!» Вот как! В этом-то вся штука. Какая же опасность? Старик Келлер меня боится. Я держу его в страхе.
Фарник недовольно пробормотал что-то. Его задело, что сейчас Дриня припомнил ему упрек, когда он сам уже забыл об этом.
Огромную карту Восточного фронта немцы вывесили на пожарной каланче примерно на высоте второго этажа. Каждое утро зябкий аптекарь Седлитц взбирался на пожарную лестницу и передвигал синий шнур на восток, прикрепляя его гвоздиками.
Карта висела уже пятый день. Это было огромное белое полотнище с кружками крупных городов, обозначенных черными буквами, и голубыми извилинами больших рек. Внизу, в правом углу, синело пятно западной половины Каспийского моря, левее — часть Черного с Азовским. Синяя линия фронта напоминала изогнутую курительную трубку. От Ленинграда она тянулась на юго-восток, проходила перед Москвой, за Орлом, через Воронеж к излучине Дона перед Сталинградом. Оттуда она сворачивала на юг, касалась Моздока и потом шла на запад прямо к Новороссийску. Из Моздока вырастала кроваво-красная стрела с надписью у острия: «Baku — Indien» [57] Баку — Индия (нем.) .
. Две такие же стрелы торчали из Воронежа. Одна из них, изогнутая, устремлялась к Москве, словно собираясь ее проткнуть. Другая была прямая, у ее острия было написано: «Ural — Sibirien» [58] Урал — Сибирь (нем.) .
.
У карты толпился народ из окрестных деревень. Всякий, кому по делам приходилось быть в Правно, сворачивал сюда и молча глядел на белое полотнище с кроваво-красными стрелами. Стрелы были видны издалека, дразнили воображение, увлекая его в дальние края, и оно уподоблялось стрелам на полотнище. Их ярко освещало солнце, и они превращались в кровь, в человеческую кровь, а далекие края вдруг оказывались совсем рядом — рукой подать. Казалось, что кто-то касается зрителей холодными пальцами, беспрестанно проводит ладонью по плечам, по темени и спине, и по коже пробегают мурашки, поднимая дыбом волосы, лицо мертвеет от пережитой боли, оставившей свежие, еще не зажившие раны.
Квадратная площадь в Правно похожа на гигантский зал ожидания без окон и крыши. Похожа она и на конюшню, там и сейчас стоят запряженные лошади, но без хозяев, без возчиков; нет здесь и жен, которые всегда сопровождают упряжки. Поэтому квадратная площадь похожа на пустой зал ожидания. Она обезлюдела, а тесное пространство перед пожарной каланчой — это приемная горя, бесконечно затянувшегося горя, а карта — это не карта, а разверстая могила, и ее, с милостивого разрешения пана Киршнера, освещает солнце. Люди стоят перед разверстой могилой и переживают неизбежное. Здесь нельзя говорить громко, лучше совсем ничего не говорить. И потому все молчат. Это единственный способ поговорить с покойником. Покойник любит тишину, любит то, что сливается с тишиной, — шелест листьев, тонкое посвистывание ветра и шепот живых. Эти звуки не мешают покойнику, не будят воспоминаний, они уместны над разверстой могилой.
— Конец. России пришел конец, — шепчет на ухо один старик другому.
Тот кивает в ответ. Четырежды кивает и стоит, опустив голову. Потом он хватает за рукав первого, сердито дергает и шепчет:
— Пошли, Игнац! Пошли отсюда скорей!
— Иду. — И оба уходят из приемной горя. Другие остаются.
Дриня видит морщинистую шею и седой затылок, слышит сухой шепот:
— Конец. России пришел конец.
«Как можно произнести такое? Синий шнур похож на изогнутую курительную трубку. Между Ленинградом и Москвой, в оккупированную немцами территорию глубоко врезался советский полуостров со своими берегами и границами, и синяя полоска вынуждена обходить его, вынуждена растягиваться на пять метров по белому полотнищу, набитому на доски, и непонятно, почему никто в это не вдумывается. Люди не видят этого длинного пятиметрового синего шнура, у них нет глаз, а если они и есть, то в испуге прикованы к кроваво-красным стрелам и надписям: «Baku — Indien, Ural — Sibirien». Пять метров на такой карте — это две тысячи километров фронта. Опомнитесь же, люди добрые, отведите глаза от стрел и получше присмотритесь к карте Киршнера, к синему шнуру, что протянулся на таком огромном пространстве. Это сила гитлеровских армий, разлившихся по русской стране, как вода по правненской площади, на которой вы стоите. Я мало что знаю о давлении, я угольщик, жег древесный уголь, но об этом мне кое-что известно. Всякое мыслящее существо понимает, что чем выше и уже сосуд, тем больше в нем давление воды. А если вода широко разольется во все стороны, то потеряет свою силу, застоится и загниет. Столько-то я знаю, потому что я углежог, а в куче дров есть тоже свое давление. И пока я дышу, пока в силах ходить, шевелить мозгами и двигать пальцами, я не приду в отчаяние и не поддамся страху. Он преследует меня, словно тень, вьется вокруг, так и поджидает, не усомнюсь ли я. Страх ловит мое одиночество и липнет ко мне. Я физически ощущаю его, как живое существо, и тогда я стараюсь вообразить, что я не один, что меня окружают люди, и толпа шумит, и тишина эта гудит вокруг меня, и я вслушиваюсь в нее. Сначала шум ее непонятен. Но вскоре в нем начинают выделяться звуки, похожие на стоны и жалобы, слова, полные отчаяния и горя, и тогда я вступаю в спор с плачущими, разочарованными детьми человеческими, говорю им правду об этой войне, о непобедимости коммунистических идей и Красной Армии. Baku — Indien! Ural — Sibirien! Пан Киршнер, это трюк, это обыкновенный психологический террор, как вчера очень хорошо объяснил мне учитель Кляко из Липин. Я и сам подозревал нечто подобное, но не умел назвать правильно. А всякое дело получает название, какого оно заслуживает. Трюк, пан Киршнер, психологический террор. Когда вчера учитель Кляко сказал мне об этом, я готов был его расцеловать. Эта истина настолько меня обрадовала, что я даже плохо спал. А может, я совсем не спал, не знаю. Теперь я готов с кем угодно вступить в драку и кому угодно доказывать эту истину. Я не зря не спал ночь, пан Киршнер. Вы боитесь, страх наступает на вас со всех сторон. Вы сами лучше всех знаете, что война идет пятнадцатый месяц и гитлеровские дивизии ждет вторая русская зима. Вашей жене придется организовать новую Winterhilfe. А от Москвы вы дальше, чем были в это же время в прошлом году. Но пока ваша фантазия служит вам надежно, приносит вам пользу. И аппетит у вас еще не пропал, весь мир сожрать готовы. Три кроваво-красные стрелы с надписями должны обеспечить вам спокойный сон, они должны внушить людям пораженческие настроения, убедить в безвременной гибели кого-то дорогого, кого они ждут. О ком идет речь — вы, как и я, хорошо знаете. Мы не должны, пан Киршнер, играть в прятки. Открыто скажем себе, как обстоит дело. Как обстоят дела вокруг нас и что чувствуют окружающие нас люди. Вы разделили этот город пополам, овладели умами немцев. Многих из них вы привлекли на свою сторону, а вместе с ними привлекаете и тех, кто вас боится. Своим безграничным чванством вы восстановили против себя словаков. Я говорю о правненских жителях и о простых людях из окрестных деревень. Я не думаю о десятке тех ваших прислужников или о тех, кто еще открыто не служит вам, но охотно это сделает, если убедится, что настало его время, или если вы сами его пригласите. Они меня не интересуют. Я думаю о тех, кто стоит здесь и сокрушенно смотрит на вашу карту и на три кроваво-красные стрелы, которые нагоняют страх. Здесь никто не разговаривает, никто не кричит, здесь царит торжественная тишина. Приходите послушать ее. И если бы вы на миг отбросили свое презрение и просто пришли сюда, вы, вероятно, поняли бы эту тишину и горе нашего народа. Приходите, пан Киршнер, и прислушивайтесь, если у вас хватит смелости. Я слушаю и все понимаю. Я горжусь этой убитой горем толпой, у которой сердце исходит кровью, оно стонет от боли, а смятенный ум не находит выхода. Эта карта — разверстая могила. Но вы забыли, что истинная ценность жизни познается над разверстой могилой. Будь вы моим другом, я пришел бы к вам и посоветовал бы, пока не поздно, снять эту карту. Ибо это не карта, а роковая ошибка, допущенная вами, пан Киршнер».
Читать дальше