Хоть убейте, не понимаю, что разведенные мамы делают с вешалками?! Когда папа ушел, он забрал свои брюки и рубашки, и в шкафу остались только мамины платья и пустые вешалки. Я несколько раз залезала в шкаф и там еще немножко пахло папой. И тогда я придумала такую игру: как будто папа не ушел, а уехал на войну с марсианами, и я должна охранять его вешалки, и тогда он вернется и опять будет жить с нами. Через неделю я открыла шкаф, а вешалок уже не было, только мамины платья. И я поняла: папа уже никогда больше не будет жить с нами. Но куда исчезли вешалки? Может, есть такое специальное место, вроде склада, куда их относят? И большая вывеска: «Вешалки от ушедших пап». Нет, лучше так: «Послепаповые вешалки». И эти вешалки так и хранятся на складе, продавать их нельзя – из суеверия, а то вдруг чей-то другой папа купит вешалки и тоже уйдет – это заразно!
В конце ноября всегда идут дожди. Это самый грустный месяц. Почти отцвел мой любимый осенний цветок – хацав, похожий на белую морскую звезду, и далеко до хануки и до моего дня рождения, хотя на самом деле всего три недели, но кажется, что очень далеко, и целыми днями проливные ливни (хотя они всегда проливные, они ведь проливаются), и ничего не происходит, ровным счетом ничего, такой это унылый, тоскливый месяц, месяц сплошного ожидания – ожидания декабря. А тут еще мама все время плачет – она это от меня скрывает, но я знаю, потому что у нее краснеют веки, и глаза, и нос. Она говорит по телефону с папой – почти каждый день – и плачет, и я никак не могу понять, зачем надо было разводиться, чтобы говорить каждый день по телефону и плакать. Единственная хорошая вещь – это Тора, которую мы наконец начали учить, с самого начала второго класса. Там очень интересные истории, а самое главное – она очень вкусная. То есть там вкусно все рассказано, подробно: про верблюдов, ослов и овец, про серебряные шекели и про золотые шекели, про хлеб, виноград и финики, про караваны в пустыне, про пурпурные одежды первосвященников. Мне нравятся все эти слова: они очень вкусные и сытные, особенно хлеб – лехем . Читаю про хлеб – а там много про хлеб – и сглатываю слюну. А тут еще от самой книги – небольшой книги в темно-синей обложке и с очень тонкими листами и старинным шрифтом, заманчиво и вкусно пахнет – типографией, это – любимое папино слово, а мое любимое – лехем, но пахнут они почти одинаково, и на уроках Торы я всегда хочу есть. Иногда беру с собой двойной завтрак и отламываю куски от белой булки с маслом – на коленях, под столом – украдкой запихиваю в рот и долго держу, и тогда совсем хорошо, и вдвойне вкусно произносить про себя вкусные слова на иврите, и держать хлеб во рту, и бояться проглотить… Но сегодня я забыла про булку с маслом, даже не достаю ее, она так и осталась лежать в рюкзаке, сегодня мы проходим про Яакова и Рахель и про то, как он работал за нее у Лавана семь лет, но так любил ее, что они показались ему, как семь дней, и я так потрясена этой фразой, что даже потеряла интерес к аппетитному описанию стада Яакова, про то, как у него стали рождаться ягнята в клеточку и в крапинку. Целых семь лет – это как мне, точнее, будет восемь, но это еще через три недели, и это очень много, ведь в ноябре время всегда тянется, я уже с июля всем говорю, что мне «скоро восемь», но внутри чувствую, что на самом деле – семь. У меня столько всего случилось за семь лет: я родилась, жила, научилась читать, переехала из Москвы в Израиль, пошла в школу, у меня было четыре с половиной любовника (если считать Тома за половинку), а для Яакова эти семь лет были, как семь дней, потому что он любил ее, любил ее , но я тоже любила и Ладо, и Шахара, и Колю, и Леню, но не так , я знаю, что не так, а Том любит меня, но что же означает это странное «любит» и «как семь дней», и, если ты любишь кого-то так же, как Яаков, можешь ли ты развестись, можно ли любить так и развестись, и никогда не знаешь, что и как будет и когда закончатся «семь дней» и начнется один длинный, нескончаемый день, и семь дней будут тянуться, как «семь лет», как время в ноябре, и ты поймешь, что все позади, что «и они показались ему как семь дней» больше не будет, никогда… Я думаю об этом весь оставшийся урок, и после звонка, и когда плетусь к воротам школы, где меня встречает папа, который приезжает ко мне каждую среду, и во время прогулки с папой тоже думаю об этом, и поэтому рассеянна и даже не радуюсь тому, что опять пошел дождь и папа повел меня в кафе есть мороженое – ведь мама никогда бы не разрешила мне есть мороженое зимой, но сейчас это не важно, я по ошибке беру клубничное вместо любимого шоколадного, и думаю про «семь лет», про «семь дней» и про «он так любил ее»… А потом папа провожает меня до дома, где на ступеньках уже сидит Том и ждет меня, сидит прямо на влажных после дождя ступеньках, без куртки, и, наверное, у него совершенно мокрая попа, но ему все равно – он смотрит на меня, расплывается в улыбке, и лицо его становится похожим на огромный блин. Папа целует меня и уходит, а Том говорит: «Ну!» – это он об улитках, сегодня их выползло очень много, я даже чуть не наступила на одну, поднимаясь по ступенькам. Том говорит еще раз: «Ну!» – и добавляет: «Идем спасать!» А я сажусь рядом с ним, на влажные, грязные ступеньки, сажусь прямо в белой куртке, зная, что мне попадет от мамы, и говорю: «Нет». И потом повторяю, громче: «Нет!» Том не может поверить, а я яростно говорю: «Все, Том, мы с этим закончили, больше ничего не будет, никакого отряда по спасению улиток, это – просто глупость, и все, ты же понимаешь, ну, конечно, ты понимаешь – это совершенно бесполезно, это абсолютно глупо, и бессмысленно, и бесполезно: мы не можем их всех спасти, даже одну не можем, она в любой момент выползет на асфальт, нас там не будет, и на нее наступят, нет гарантий, никаких гарантий, зачем их спасать, раз они все равно идут к своей смерти, стремятся к ней, они глупо и упорно умирают, и так будет всегда, как бы мы ни старались, и я не хочу больше обманывать себя, думая, что мы спасаем, мы никого не спасаем, это только отсрочка – на день, на два, они все равно умрут, и это все бесполезно, бесполезно, я больше не хочу и не буду, не буду, не буду!» И плачу, очень зло плачу, и знаю, что у меня красное лицо и грязная куртка под попой, и от этого плачу еще сильней, а Том смотрит на меня, ничего не говорит, дает мне выплакаться, а потом, когда я уже только всхлипываю, подходит и приказывает – тихо и властно: «Будешь. Ты будешь это делать. Ты сейчас встанешь, и мы пойдем спасать улиток, да, это бессмысленно, да – бесполезно, но это надо делать, я знаю, поверь мне, просто надо, и все! И ты будешь это делать! Будешь, будешь!» И я в потрясении, потому что Том никогда не говорит так много, он медленно думает и медленно говорит, и обычно только три-четыре слова за раз, я в таком потрясении, что механически встаю, и впервые я иду за Томом, а не он за мной, и я спасаю улиток, потому что Том сказал, что так надо. Я иду и спасаю улиток, я понимаю, что это – бессмысленно, да – это бесполезно, но это надо делать, и я делаю, иду и спасаю улиток, все иду и спасаю улиток, я давно выросла, я не знаю, где Том и куда забросила его жизнь, но, когда вижу улитку на мокром асфальте, я поднимаю ее за домик и кладу на лист или в траву – не меняя направления движения: вдруг она идет в гости, и не могу поступить иначе – ведь я состою в отряде по спасению улиток, потому что их нужно спасать, потому что это абсолютно глупо, бессмысленно и бесполезно, но так надо.
Читать дальше
Конец ознакомительного отрывка
Купить книгу