Кем были Вовкины родители, я точно не помню; знаю, что оба работали на Адмиралтейском заводе – обычная ленинградская семья с деревенскими корнями и чередой крестьянских поколений, разорванной переездом в город. Скорей всего, не в двадцатых, как моя баба Маня с сыновьями, а позже, когда волны принудительных госэвакуаций под крылом черных воронов окончательно опустошили петербургские дома. И по другой причине: с начала тридцатых, после великого сталинского перелома, в деревнях прочно голодали.
В остальном новый главарь был прежнему под стать. Разница в том, что с ним мы были одногодками, что придавало нашему соперничеству особую остроту. Девчонки шептались, что Вовка Смирнов в меня влюбился, иными словами, прочили на роль дворовой альфа-самки. Замечу, что в этом определении, учитывая наш двенадцатилетний возраст, нет ничего «стыдного»: наша осведомленность в сексуальных вопросах была весьма скудной, в рамках тех коротких, но емких слов, которые пишут на заборах. В общем, если ему в голову и приходили разные фантазии, Вовка держал их при себе. Но, думаю, за этими шепотками и меловой надписью на стене в подворотне «Вовка + Ленка = любовь» все-таки что-то было, причем с обеих сторон. При мне он плевался особенно лихо, а если свистел, засунув в рот два пальца, то уж как истинный Соловей-разбойник. В его присутствии я тоже не плошала, становясь и ловчей, и красноречивей. Хотя и не одна я. Многие девчонки подпали под обаяние Вовкиной дворовой власти и, несмотря на его невзрачную внешность, даже находили красивым. Как бы то ни было, теннисный проигрыш Вовка мне великодушно простил. Тем более на другой день сумел отыграться.
Так мы и жили, то цапаясь, то мирясь, до того дня, когда, выйдя во двор, я застала Вовку – как обычно, в окружении многочисленных шавок и подлипал, – терзающим Борьку Каца, нашего дворового «жиденка». Кроме дремучего бытового антисемитизма, свойственного советским людям вопреки идеологической параше о «дружбе народов», свою роль здесь играло и то, что до двенадцати лет Борьку всюду водила бабушка. И, конечно, его не выпускали гулять во двор. То есть дело не только «в крови». О том, что я «половинка», во дворе, естественно, знали, но несмотря на это считали «своей». Возможно, в моем случае работал и основополагающий нацистский принцип, по которому половинка правильной крови осиливает любую «чужую».
Мои же представления о «национальном вопросе» сложились не во дворе и даже не дома (о папиной «еврейской судьбе» в семье не говорили, во всяком случае, при детях, хотя – но это выяснится много позже – обоим родителям было что порассказать), а именно в школе, причем помимо пионервожатых и учителей. Кажется, классе в третьем (сама я этой истории не помню, через много лет, когда пришлось к слову, ее напомнила мне моя школьная подруга Ира Эйгес, уже лет тридцать живущая в Израиле) один из наших мальчишек позволил себе какое-то антисемитское замечание. Дальше привожу цитату из Иркиного рассказа: «Я испугалась, даже съежилась. Ты сидела за партой и что-то писала. А потом подняла голову, отложила ручку и совершенно спокойно спросила: „Вот интересно, с кого бы ты, дурак, списывал, если бы не было евреев?“» Но одно дело школа, другое – двор.
Бедный Борька Кац стоял у стенки, а Вовка «расстреливал» его резиновым мячом. И хотя в цель намеренно не попадал – мяч отскакивал гулко, но Борька все равно всякий раз вздрагивал и закрывал голову руками. Я стояла и думала: не выпускали, и не хрен было начинать, такому в нашем дворе не выжить – как комнатной собачке среди бездомных псов, рано или поздно все равно порвут.
Заметив, что я подошла, Вовка перекинул мяч мне. Не с тем, чтобы «повязать кровью», – до достоевских мàксим наша дворовая стая никак не дотягивала. Скорее, как самец, бросающий приглянувшейся самке лакомый кусок. Этим куском я, не задумываясь, пульнула в Борьку – тоже мимо, не имея в виду попасть. В сущности, из этой этической коллизии было два хороших выхода: первый – Борька соберется с силами и всех на хрен пошлет, тогда можно будет посмеяться и перейти к другим развлечениям. И второй – дворовой стае наскучит. Борька выбрал третий, плохой: сел на асфальт и заплакал. Сказать по правде, мы даже растерялись. Шавки – и те перестали смеяться. Но это была не мирная тишина. Что-то тяжкое назревало в воздухе, требуя немедленного выхода, развязки, разрядки. Все смотрели на Вовку, ожидая его решения. Его дворовая легитимность, которую никто, включая меня, никогда не ставил под сомнение, позволяла сделать что угодно: подойти и пнуть Каца ногой (тогда остальные подскочили бы и запинали), или нассать Борьке на голову, не говоря уж о том, чтобы плюнуть в его жидовскую морду. Но, видимо, Вовка тоже растерялся, дал слабину. Еще не приняв окончательного решения, как поступить с хнычущей жертвой, он поднял с земли мяч, прицелился, на этот раз по-настоящему – и это видели все, – пульнул, но не попал. На дворовом языке это называется «промазал». В то же мгновение все забыли про Борьку. Теперь они смотрели на меня. А я – на Борьку. Меня поразил его взгляд: жертва признавала право сильного, в какой-то мере даже восхищалась этим его правом.
Читать дальше
Конец ознакомительного отрывка
Купить книгу