— Хорошо, — папа аккуратно сложил руки перед собой, — говори.
— Э-э-э… — промычала я.
— Ты что-нибудь рисуешь? — противно спросил папа.
— Вроде, рисую, — в желудке зашевелилось что-то липкое.
— И выставляешься?
— Ну… — я попыталась вспомнить, когда в последний раз выставлялась, — выставляюсь…
— Где? — еще противнее спросил папа.
— Ну… Это…
— Понятно, — он задумчиво заглянул себе под стол, — мы с тобой еще на горке катались. Как у тебя это… — папа болезненно скривился, — ну… сама понимаешь… ну…
— Личная жизнь, — услужливо подсказала я.
— Да, — выплюнул папа.
— В полном хаосе, — весело ответила я.
— Понятно… — мы замолчали.
Папа задумчиво перебирал свои бумаги, я пялилась в окно — там небо, небо, бесконечно много неба и ни кусочка пейзажа.
— Слушай, — заговорила я снова, — вид у тебя какой-то странный из окна… Не скучаешь?
— Нет, — спохватился папа, — мы тут даже гуляем с мужиками… Тут у нас барбос есть один прикормленный, очень симпатичный барбос — угрюмый, драный, садится рядом и молчит.
— Он — собака, — напомнила я, — поэтому и молчит.
— Да, — покивал папа и уставился на свои руки.
— Пап, — прошептала я.
— Ну, — он не поднимал на меня глаз.
— Мне все время снится, что до твоей смерти остался один день. Надо что-то успеть, я бегаю по твоей квартире, и совершенно не понимаю, что ты туда с собой возьмешь.
Папа рассеянно посмотрел на меня и, вроде, улыбнулся.
— Ну, — я задыхалась и глотала слова, — вот… я рубашки тебе все время зачем-то глажу, а ты говоришь: «Оставь, ничего не нужно».
— А зачем мне сюда рубашки?
— Никогда тебе ничего не надо, — я глотала слезы, бежавшие по моим щекам, — а я старалась, я шиповник тебе в термос заварила, потому что тут все время зима, надо витамины, пап, не смотри на меня как на дуру.
Папа покачал головой и отвернулся.
— Пап, — я начала всхлипывать, — мне все время казалось, что если тебя не будет, то тебя заменит кто-нибудь, с кем будет гораздо легче договориться, я правда так думала…
— Ну и как? — папа поджал губы, — сложилось?
— Ни хрена, — замотала я головой, — ни хрена. Ничего не выходит… А иногда мне снится, что мы с тобой едем на автобусе, а в городе праздник, и все крыши домов отмыли добела такими машинами, знаешь, как в метро, но тебе все равно остается день до смерти, а ты совершенно ничего не делаешь, и ни одного врача, ты мне даже сам говоришь: «Отстань от меня» и галстуки разбираешь свои.
— Я что-то ничего не понимаю, — поморщился папа.
— Что? — я резко вскинула голову и умоляюще уставилась на него, — что ты не понимаешь?
— Так, — папа коротко пошарил взглядом по углам, а потом тоже посмотрел на меня, — Маргошкин, у тебя какое отчество?
— Па… — начала было я, но папа хлопнул себя по лбу и заулыбался:
— Ну да, — кивал он сам себе, — отчество дается по имени отца… Все верно… Так что, — папа снова посмотрел на меня, — что ты хотела?
— Пап, — я схватилась руками за голову и начала медленно раскачиваться из стороны в сторону, уставившись в пол, — я умираю от чувства вины, правда… Я ведь тогда в больницу к тебе за неделю всего один раз приехала, а потом домой — еще один раз, после Нового Года… И тавегил тебе зачем-то купила… У него же седативный эффект, у тебя ведь все чесалось от этих лекарств, я знала, что ничего с этим не поделаешь, но потом вдруг решила, если я принесу таблетки и скажу, что от них будет полегче, вдруг ты в это поверишь, и тебе правда полегчает? Вдруг это все я?
— Что — ты? — живо заинтересовался папа.
— Ну… что ты так… пап…
— Подожди! — вскинул руку папа, подхватил ручку и принялся строчить что-то на листе бумаги.
— Па, — неуверенно проговорила я.
— Стой, — выкинул руку вверх он, — пять секунд!
Строчил он довольно долго. Я успела заскучать, поднялась со стула и прошлась до стеллажей с книгами, разминая ноги.
— Ничего там не трогай, — предупредил папа, не отрываясь от бумаги.
— Ага, — покивала я, достала первую попавшуюся книгу и открыла ее на середине. Книга оказалась альбомом с фотографиями. С одной из них на меня смотрел молодой папа, лет тридцати пяти, фотограф снимал папу сверху, и, судя по всему, говорил ему что-то смешное, а папа щурился от солнца, держал руки на поясе, словно собирался идти вприсядку, смеялся, и на голове у него была какая-то дурацкая панамка, которая десятилетиями валялась на даче, и я ее тоже успела поносить. Я перелистнула страницу. Папа сидел, полуобнявшись со своим другом дядей Петей, и затирал ему что-то на редкость прочувствованное, а дядя Петя плакал в три ручья, потому что душа его была в тот момент открыта нараспашку, нежна, ранима, а папа, что было силы, жег ее глаголом, и чем ее там еще полагается жечь. Дальше — папа зарылся носом в мамины волосы, фотограф успел поймать его взгляд — там задумчивость, чувство вины, блаженство, короткое парение и острый сердечный недуг, маминого лица не видно, она закрывает его рукой, но улыбается — это видно даже сквозь пальцы.
Читать дальше