И сейчас, вытаращив свои ошалелые зазывные глаза, она убеждала:
— Ты же там про-па-дешь! Мужики. Солдаты. Немцы! Ведь это пе-ре-до-вая! Все время под огнем. Нет, я не хочу, не могу допустить, чтоб тебя убили! Знаешь, сколько я из-за тебя переплакала! Дура несчастная! А если попадешь в плен? Знаешь, что с тобой сделают? И ни поесть, ни поспать… Туда вон какие здоровые бабы идут, а оттуда… Погоди. Я все устрою. Попрошу. Ну, будешь в штабе, познакомишься с кем-нибудь путным. Устроишь жизнь. Война кончится. Что ты? Что ты? Первая? Последняя?
Она оттащила меня в сторону, подальше от любопытных, обняла и опять что-то горячо, убеждающе шептала. А я словно окаменела, ненавидела ее за этот шепот, за то, что она тискала и оглаживала меня, как сваха товар.
— Да, Лидка! — Валя вытаращила глаза, задышала. — Тебя ведь все убитой считали! И я — тоже. Когда начался налет — все сиганули из вагона, кто в степь, кто в овраги, кто куда… Кого накрыло. Начальник госпиталя погиб. Знаешь куда сунулся со страху? Под вагон! И сразу его там. И Оганесяна! Дашевича ранило и еще многих, кто был у вагонов. В паровоз прямое попадание… В один кригеровский тоже..
— А наш был? Закрытый!
— Да, Лидка! До того ли? Как хоть ты выбралась?
— Господь бог вынес! Повар открыл. А я — одна. Остальных, кажется, всех..
— И ту, красавицу? Помнишь? Была у вас..
— И ее. Рядом со мной.
— Да-а… А мы — в степь. О-ой, страху было. С теми солдатами потом добрались до частей. В запасном полку была… А тебя правда убитой все считали. И домой, кажется, кто-то писал.
Мороз пробежал у меня по спине, по щекам, и Валя заметила это.
— Ты что?
— Как вы смели писать? Ведь не знали! Неужели сообщили матери?
— Да, нет… Ну… Только… Ну, может… От командования… — Валя мялась. И я поняла — сообщили…
— Да ты пойми… Тебя же не было. А там убитых… сгорелых. Хоронили, говорят, сплошь девчонок. Пищеблок весь… Перевязочников — всех! У нас — треть врачей. Кто ранен. Кто убит. Вот так, Лидка! Господи! Как я рада, что ты жива!
Она глядела. А дурной озноб все ходил по моей спине, по лицу. Я представила, как мать получила на меня ту серую, страшную бумажку. Я не раз их видела. Серая бумага, типографская строка, подстрочник-пояснение, что «ваш сын, муж, брат»… и дальше прописью: убит. О, русские люди! Даже в этом не смогли обойтись без казенщины..
Как же мать получила ту бумагу? Там ведь под строчкой нет соответственного обозначения… Я не понимала, что еще тараторит Валя. Я видела мать с этой бумажкой в руках… Мысли путались, мешались, в голове гудело, в груди жгло. Утешилась только: я ведь писала матери, все время писала. Она должна была получить мои письма..
Валя все еще что-то наговаривала мне, пока совсем уж резко я не сказала ей:
— Брось! Я поеду на передовую. Я сестра — и должна быть там. Поняла ты? Должна!! — Видимо, я говорила с такой убежденностью, что Валя замолчала, только смотрела на меня как на безнадежно больную, сумасшедшую, вдруг объявившую себя непонятно кем, ну, допустим, той же Жанной д’Арк. Я же укрепилась в мысли, что теперь мне все равно, без отца, — что, если уже и без матери? Нет писем… Хотя я гнала эту мысль. Утешалась, может быть, мать в больнице, или шел слух, что письма под Сталинград специально задерживали, для конспирации. Нет у меня и Стрельцова, оборвана еще одна совсем какая-то внезапно вспыхнувшая да тут же и погасшая горькая надежда. Ничего нет. И эта мысль все дальше отталкивала меня от подруги, отгораживала, как будто уже навсегда. И Валя поняла — была чуткая, слишком даже чуткая..
Она замолчала. Потом сказала: надо идти оформляться по новому назначению. Кажется, ее брали в штаб армии — не знаю уж кем, она не сказала. Спросила, где я ночую, обещала даже помочь устроиться, найти и ушла. Я глядела ей вслед на ее плотную, статную фигуру — все так красиво сидело на ней, словно бы и шинель, и ушанка были модной женской одеждой. Стройно-полная нога в шелковом чулке мелькала в разрезе шинели. Вот Валя обернулась и помахала мне с ясной улыбкой. Она не умела надолго огорчаться. И, глядя на нее, уходящую от меня, я понимала: это совсем, расходятся наши дороги, уже с первых самостоятельных дней, там еще, в госпитале, клонившие в разные стороны. И может быть, еще резче, острее ощутила я, как жажду быть ТАМ, на передовой, в боях, где, может быть, ждали меня и голод, и холод, и пули, но растворилось бы мое одиночество, ставшее из-за потери этого моего Стрельцова еще более невыносимым. Может быть, на передовой я еще встречусь… Ведь бывает же чудо! А если и убьют, раз уж считали убитой, пусть, все равно..
Читать дальше