Из всякого угла до нас доносился слабый вздох; все взирало на нас глазами животных — дверь сарая была распахнута, как ладонь, занесенная для пощечины. Мы неприязненно смотрели друг на друга, словно в безмолвном поединке, онемевшие от ярости, ощерив зубы. Мария два раза зло расхохоталась без всякой причины, а я ей молча погрозил кулаком. Меня до краев переполняла скрытая злоба и желание убийства. Потом мы вновь бессмысленно маршировали взад-вперед по двору, от греха подальше то складывая руки за спиной, то пряча кулаки в карманы. Иногда кто-то из нас начинал что-то говорить другому, но в ответ получал только неприязненный взгляд. В каждом из нас была пропасть, причем в каждом — своя пропасть.
Поравнявшись со входом в кинозал, Мария вдруг прервала наши хождения и, чтобы оказаться выше меня, поднялась на ступеньку крыльца. Затем шагнула на следующую ступеньку, но гладкие подошвы ее ботиночек соскользнули. Испугавшись, я сделал движение, чтобы удержать или поймать ее, но она гневно оттолкнула мою руку.
Помню, от всей этой безысходности во мне тогда зародилось ощущение, что я оказался в плену чего-то несравненно большего, чем я сам. Я ощущал смертельный страх, руки мои безвольно повисли, будто подвешенные к плечам на проволоке, голова нелепо скособочилась (так, бывает, свешивают голову набок птицы), сердце было все равно что закручено в узел — и я, чтобы хоть как-то помочь самому себе, каким-нибудь образом стряхнуть с себя эту тяжесть, стал резкими движениями разминать плечи. Мария сначала растерянно смотрела на меня; потом закрыла руками лицо и с плачем убежала.
На другой день я пришел опять, но дом был пуст, совсем как сегодня. В душе я по-прежнему чувствовал себя так, будто меня располосовали, расчленили на куски парой тонких острых ножей. Мне каждую секунду казалось, что сейчас из окна высунется седая голова ее отца и он обругает меня и раз навсегда запретит появляться на его клочке земли. Я стоял перед домом и ждал. Сердце мое было перетянуто узлом, как накануне, глаза так и метались, как у птицы, и было такое чувство, будто на лице у меня вырастает индюшачий клюв. Но, ничего не дождавшись, я, еще более несчастный (если такое вообще возможно), побрел восвояси.
На вокзале, перед самым отъездом, я все-таки еще раз увидал Марию. Она, присев на краешек сиденья велосипеда и опираясь руками на руль, разговаривала с женщиной из деревни; в такт разговору она покачивалась на велосипеде, чуть прокатывая его то вперед, то назад. Когда колесо уходило вперед, она чуть сгибала ногу в колене, а когда вновь откатывалось назад — нога опять выпрямлялась. Эти легкие, колебательные движения напоминали покачивание лодки, и, когда я увидел ее, мои руки судорожно вцепились в ручки чемоданов, как будто ища опору.
Не спросив у тетушки разрешения, я поставил багаж на землю и побежал к Марии, чтобы проститься с ней. При моем приближении она побледнела, но не стронулась с места, будто впала в оцепенение. Она не сопротивлялась, когда я встал на цыпочки и поцеловал ее в губы. После чего сразу, ни слова не говоря, бросился назад, к тетушке. Легкий, внезапно налетевший страх завладел мною, пока я неуклюже, спотыкаясь, бежал вдоль путей. Но когда я снова оказался рядом с тетушкой, а она, качая головой, бранила меня за такое поведение, я вдруг ощутил изумительное счастье победы — победы, завоеванной навсегда, на все времена.
Прощание взбудоражило меня так, что всю дорогу от Цика до Вены я, прижавшись виском к холодному вагонному стеклу, смотрел назад — туда, где остался вокзал и где, быть может, все еще стояла, держа велосипед, моя подруга, насквозь пронизанная дрожью, с языком, прилипшим к губам там, куда я ее поцеловал.
В час ночи я, замерзший, уставший, но все еще сотрясаемый дрожью, пересел в Вене на поезд, который следовал в мой родной город. В вагоне я был один. Я съежился в углу у окна и опять стал смотреть назад, пытаясь воскресить в памяти лицо Марии. Временами, когда попытка удавалась, я мысленно разговаривал с ней и воображал, что она может меня услышать.
На первой же станции после Вены в вагон вошел еще один пассажир. Едва усевшись, он распаковал сверток с едой и приступил к трапезе. Я попеременно слышал то шуршание бумаги, в которую были завернуты бутерброды, то энергичные звуки, производимые его зубами, которыми он сначала раскусывал, потом размалывал одну редиску за другой, — и мне казалось, будто эти зубы вгрызаются в меня самого. Хоть я и сказал себе, что не буду спать всю ночь, однако та невозмутимая самодостаточность, с какою сосед — по-видимому, вообще не заметивший моего присутствия, — сосредоточился на поедании пищи, подействовала на меня успокоительно, и я сам не заметил, как мое перевозбуждение сменилось сном.
Читать дальше