Воздух будто медвяный, а земля — как ребенок в душной летней ночи: видит сон и бормочет во сне и поигрывает нежными пальчиками на веревках зыбки.
А Леэни уже шла кочковатыми тропинками, что зигзагами вились между кустов, и никому неведомо, кто протоптал их. Точно шершни их нашли, мошки во мху вымостили!
Она шла и чувствовала, как переполняется радостью от всего, что видит и слышит. Будь то вереск верткий под ногами или белка, цокающая на дереве. Она совсем позабыла, откуда шла и куда идет. Ей только и хотелось двигаться вперед, с единственным чувством в груди: хочу чего-то, не знаю чего; и радостно и грустно разом, и непонятно, почему.
Встреться ей сейчас кто-нибудь — все равно кто — она бы вместе с ним и смеялась, и плакала от радости. И побежали бы они друг за дружкой вниз по склону. И-их, свистел бы в ушах воздух и хлестали бы по лицу ветки березы! И низкой бус проносились бы цветы!
И вдруг она пустилась бегом. Земля словно уходила из-под ног. Как колотилось сердце и душа рвалась из груди! А она бежала все быстрее, будто кто-то тысячекрылый гнался за ней. Все вперед, с закрытыми глазами — в зияющую пустоту!
Внизу под деревьями она опустилась на бугорок. Кровь гудела в голове, а в груди будто молотком било. И никак было не собраться с мыслями и все плыло перед глазами. И видны лишь редкие обрывки облаков, похожие на заснеженные гребни гор.
Потом она отправилась дальше и шла, пока что-то не блеснуло за кустами. То был ручей, он вился меж древними ясенями и черной ольхой. Где дорога сужалась и протиснуться было нелегко, он делался вежливей тени. Но там, где он раскидывался над омутами, был он угрюм и коварен. Он мог проказливо играть на перекатах, а потом снова вгрызаться в берега, заливать деревья и кусты. Так он бежал меж полей и лесов, разливаясь все шире, пока однажды не забывал разом юношеские забавы и не уходил степенно широкими лугами к морю.
Все это Леэни знала с тех пор, как себя помнила. Она и сама стала как бы частью этого пейзажа, где каждая травинка ее понимала, где медуница кланялась ей каждой своей головкой.
Тропинка раздалась, и сквозь мощно выброшенные вверх ветви закраснел глинистый обрыв. Тут был самый глубокий омут, гнилой и грязный. На том берегу он переходил в гадкое болото, где разрослись камыш и куга.
На обрывистом берегу омута сидел пастух Видрик с удочкой в руке и не спускал глаз с пробки, что качалась на лучащейся воде.
— Видрик! — обрадовалась Леэни.
Но тот прошипел, едва повернув к ней голову:
— Да тише ты! Только начало клевать, так ты распугала!
И он со злости плюнул в воду. Собака, сидевшая рядом с ним, услыхав всплеск, живо наклонила голову, но увидела только, как по воде расходится плевок.
Совсем разбитая опустилась Леэни на землю рядом с Видриком и тоже стала следить за поплавком.
Видрик был странный малый. Худощавое лицо мудреца, полуприкрытые глаза, степенная речь и нетвердая походка — по всем его облике было что-то стариковское. Когда он молчал, то молчал так, словно, размышляя над судьбами мира, вовсе не замечал, что происходит или не происходит вокруг. А когда он смеялся, то так, словно хотел сказать: видишь, я смеюсь, но смеюсь над людской глупостью.
Сам он не замечал своей худобы и оборванности. Как и того, что каждое лето он пас стадо у нового хозяина, а бывало, за лето успевал поработать и на двух хуторах. Потому что обыкновенно он ввязывался в спор с хозяевами, и его попросту выгоняли.
Но споры выходили не оттого, что он делал свое дело хуже других пастухов или был недоволен кормежкой. Нет, эти словопрения происходили из-за мыслей, что вертелись у парня в голове. Из-за м ы с л е й! И почему это дурачье не хочет понять, что у него тоже могут быть свои мысли! Но его гнали взашей, как только выяснялось, что пастух поумней самого хозяина будет. Как-то раз он пастушил даже на церковной мызе. Так оттуда его выставили уже через неделю. У этого малахольного оказалось свое мнение даже насчет Священного писания!
Неужели они своим «пошел вон» и впрямь думали унизить его? Где им! Он уходил, исполненный грустных мыслей о мире, который не ведает, что творит. Брал под мышку пару постолов, другой рукой подхватывал мешок, мохнатый пес Эку шел за ним, как привязанный, — и был таков. А в мешке — закаменелая краюха хлеба да три книжки. Две про небесную сферу, паровую машину, страны света и королей. Третья — рукописная, на синей бумаге, и ее не видела еще ни одна живая душа. Были в ней даже страницы, писанные кровью, — бурые буквы, полные ужасающей тайны. Были отрывки из седьмой книги Моисея, заклинания для кладов, список самых злосчастных дней в году. Тут и там, как таинственное кладбище, пестрели красные колдовские кресты.
Читать дальше