– Возможно, некоторым пришло на ум, что власти болше нет, – как бы отвечая на реплику Кузи, произнес Кястас в начале своего террора. – Это есть ошибка. Я имею полномочия заместить шефа, пожалуйста. И не надо иметь сомнения, что я буду делать необходимый порядок. Койки следует застлать, гладко, не морщинисто.
– Да сменили бы хоть раз постель-то! – не выдержал Энгельс.
– Сменять постель не имею распоряжения. Еще вопрос?
– Баню бы, гражданин начальник…
– Больница имеет одну баню. На женском отделении.
– Мы согласны! С бабами оно веселее! – загалдели мужики.
Кястас коротко взглянул на горилл. Те взяли дубинки наперевес.
– В палатах есть умывальники. Умывать руки и зубы не запрещено. До свидания. Да! – Кястас обернулся в дверях. – Эти мужчины будут дежурить на отделении круглосуточно.
Одна из горилл похлопала дубинкой по ладони.
– Умыть бы тебе твои чертовы зубы, фашистюга, – проворчал кроткий дядя Степа, когда дверь закрылась.
Ничто не предвещало снятия карантина.
Под недреманным оком круглосуточных горилл Сева больше не мог посещать свой ВИП-душ, что гнетуще действовало на его психику. Изредка он менял майки, которые уже подходили к концу, и целыми днями ошивался в коридоре в надежде как-нибудь прошмыгнуть на лестницу. Но Кястасова парочка стерегла вверенное ей хозяйство, точно аргусы: один глазок у Аленушки спит, другой смотрит.
Валандаясь по коридору, Энгельс был остановлен пожилым дядечкой интеллигентного вида, в круглых очочках и пижаме.
– Всеволод Вольфович? – улыбнулся очкарик. – Не узнаете? Я имел счастье учиться у вашего дедушки и не раз бывал у вас дома. Вашим батюшкой написана в соавторстве со мною монография о Савинкове Борисе Викторовиче. Специализируюсь по русскому террору. Войцеховский Арсений Львович. – Старорежимный господин склонил голову с зачесом поперек и слабо пожал Севину руку. – Не ожидал вас встретить в таком, извините, непотребном месте. В какой изволите лежать палате? Третья? Очень приятно. Соседи.
Арсений Львович Войцеховский поведал Севе много интересного. Как истинный ученый, он был поглощен своим предметом и повсюду искал проявления связанных с ним закономерностей и особенностей. «Понимаете ли, Сева, – говорил он, прогуливаясь с Энгельсом под ручку, – в отличие от нынешнего терроризма, который опирается прежде всего на религиозную идеологию и фанатизм огромных группировок, российский политический террор начала прошлого – конца позапрошлого века осуществлялся прежде всего сильными личностями, как Савинков и Софья Перовская, или, напротив, личностями слабыми, закомплексованными, которые стремились вырваться из-под гнета своих комплексов и образа жизни – таких были тысячи, и все это есть у Достоевского. Революции, Сева, всегда вырастали из террора и в дальнейшем питались им. А террор – это силовой акт Личности. Все это я говорю вам, Сева, для того, чтобы вы поняли: в нашем положении, безусловно невыносимом, ничего не изменится, пока среди нас не появится нужная личность».
– Вы меня понимаете? – И Арсений Львович заглянул Севе в лицо. Его глаза горели сумасшедшим огнем.
– Такая личность есть, – сказал вдруг кто-то сзади.
Войцеховский в испуге оглянулся, а Сева даже и оглядываться не стал, потому что с самого начала знал, что за ними по пятам следует эта личность, ловя каждое слово историка.
– Эта личность – я, – сказал Кузя и ткнул себя в живот.
Арсений Львович не нашел ничего другого, как пробормотать:
– Очень приятно…
– Да, это приятно, – согласился Академик, протягивая руку, – Владимир. Я крайне внимательно слушал вашу речь, Арсений Львович. Дело в том, что в настоящее время я как раз пишу о том, как личность, в данном случае личность Льва Толстого, может сыграть решающую роль в поворотный момент истории. Таким поворотным моментом в истории России, доказываю я в своей работе, был уход Толстого из Ясной Поляны…
– Вы историк? – обрадовался Войцеховский.
– О нет. История нуждается в целом ряде поправок и допущений, иначе неинтересно. Я – писатель. Если бы не внутренний бунт Толстого, Россия пошла бы совсем по другому пути…
– Ну, это спорно…
– Нет, это бесспорно, но сейчас не время углубляться в концепцию драмы нашего гения и ее влияния на судьбы родины. Главное другое. Рассматривая, слой за слоем, личность Льва Николаевича, я пришел к выводу, что сам являюсь как бы его реинкарнацией. Мне чрезвычайно близки его поступки и философия. Этапы развития Толстого как субъекта и объекта культурно-исторического процесса просто буквально совпадают с моим собственным развитием. Я почти уверен, что по достижении 82 лет уйду из дому и умру где-нибудь на полустанке. Но сейчас, в мои сорок лет – Толстой в эти годы писал «Войну и мир» – во мне крепнет уверенность в моей призванности, что ощущал и Толстой, садясь за эпопею. Об этом он писал в письме к Панаевой.
Читать дальше