— Скажи мне, бога ради, что здесь происходит? Что за сумасшедший дом — почему мы едим в этой комнате, зачем… все это? Что тебе взбрело в голову?
— Что взбрело в голову? Да ничего. Почему бы нам не поесть вместе? — сказала старуха, глядя на него в упор своими удивительно блестящими, молодыми глазами.
— Ах, вот как, ты думаешь, что все это произведет на меня впечатление? Решила преподать мне урок, хочешь привлечь меня напоминанием об иных временах? Надеешься, что я изменюсь — ну да, снова стану человеком респектабельным. Теперь-то я понял. Ты подумала, что все-таки не все потеряно, решила еще раз попробовать, не так ли? Без объяснений, без ссор. Подействовать просто самой обстановкой, воспоминаниями. Какая глупость!
Он встал из-за стола и принялся, скрипя сапогами, тяжело ходить по большой комнате. Уж очень неподходяще ко всей обстановке был одет Пауль Дунка. На нем была не обычная пиджачная пара, а что-то вроде униформы тех людей, с которыми он имел дело: куртка, брюки галифе, красные шнурованные сапоги — бюргерские, как их называли. Так одевались люди, занимавшиеся темными делами, — хозяева черного рынка, те, кто тайком перевозил через границу соль и строительный лес, — люди, всегда готовые сняться с места, нигде не пускавшие корней, процветающие спекулянты и валютчики. Пауль Дунка был одним из них, он был другом и советчиком самого Карлика. И даже не скрывал, что он один из его людей. Он вел себя как человек, знающий, чего стоят все законы и правила, любые правила; он усвоил грубую, резкую манеру говорить и держался с бесцеремонной, вызывающей уверенностью.
Он ходил по этой огромной, торжественной столовой, словно то был не его, а чужой дом, словно он проник в него, как захватчик.
Наконец он остановился перед старухой — она по-прежнему была спокойна, и глаза ее все так же сияли молодостью — и стукнул кулаком по столу:
— Напрасно. Все это глупости. Жизнь стала другая, и теперь ясно, какие все это глупости. Если бы ты это поняла, ты сказала бы себе: «Мы переживаем время, когда нет никаких правил, когда каждый спешит урвать себе кус». Как говорится, безвременье. И кто знает, когда другие создадут иные ценности, — но не ты, не я и даже не этот мальчик; мы все тогда уже умрем. Умрем, и о нас позабудут, потому что те, кто живет в мире без правил, не могут создать ничего прочного, после них не останется ничего. Но где уж тебе понять такое? Ты думаешь, что, стоит показать мне три серебряных прибора с этими смешными коронами, и я уже покорюсь. Или посадить меня, не говоря ни слова, рядом с отцовским стулом, и я устыжусь и испугаюсь. Ха-ха! Ты смешишь меня, я готов смеяться до упаду! Это чепуха, это пустяки!.. Вот гляди. Я тебе кое-что покажу.
Он вышел из комнаты и вернулся через несколько секунд с потрепанным дерматиновым портфелем, в каких мелкие, очень мелкие чиновники носят хлеб с колбасой вместе с засаленными папками и газетами. Он раскрыл его и вытряхнул на стол содержимое. Золотые монеты всех стран — галльские петухи, английские кони, талеры с изображением старого императора — покатились по скатерти, со звоном ударяясь о тарелки и приборы. И все же золотые монеты казались вульгарными рядом с хрусталем и серебром, они были как символ грубой власти, слишком откровенным ее выражением. На белой скатерти они гляделись желтыми пятнами.
Пауль Дунка снова засунул руку в засаленный портфель и вытащил кипу зеленых купюр.
— Вот, — закричал он, — доллары, пять тысяч долларов. Заработаны в течение нескольких дней, состояние, целое состояние. С Карликом, конечно, — гением нашего смутного времени. Какое мне дело до всей этой респектабельности, до всей этой ерунды! Так что и не пытайся меня переделать.
Старуха смотрела на него спокойно, в глазах ее не было ни страха, ни гнева. Потом ее взгляд скользнул по столу, будто она и не замечала рассыпанных по нему денег. И все же она ответила:
— Не бойся. Никто не хочет тебя переделать. Сама не знаю, почему я позвала тебя обедать сюда. Если бы знала, что ты рассердишься, и не стала бы.
Потом, помолчав, она добавила — и это было все, чем обнаружила она свой новый строй мыслей, новое понимание жизни:
— Теперь уже никто не может тебя переделать, милый мой мальчик.
Своей рукой, покрытой толстыми, иссиня-фиолетовыми венами, она накрыла его руку.
Ибо позвала она его сюда не для того, чтобы вспомнить былое, и не на веселое пиршество, а на своего рода тризну. Она рассказала о своем любимом брате, и это старинное воспоминание помогло ей понять, что теперь и сын ее, как шестьдесят лет тому назад брат, находится в тупике, из которого единственный выход — смерть, и потому перестала его осуждать. Оба они были люди незаурядные и беспокойные. Они многое понимали, но до какого-то предела, дальше которого беспокойство было им уже не в помощь. Не имело никакого смысла говорить это Паулю — он не сможет понять. И вот теперь, услыхав, как он вызывающе, в сердцах хлопнул дверью, показывая, что ему на все наплевать, — теперь-то она осознала, почему вспомнилось ей давнее убийство птицы, которая, по примете, охраняет домашний очаг.
Читать дальше