Но зачем же, если моя цель — «целеустремленный нейтралитет», вообще было брать этот чек, чек, влекущий за собой только неприятности?
«Другой». «Двойник». «Самозванец». Только теперь меня осенило, что эти термины невольно придают узурпаторским претензиям этого господина налет законности. Нет никакого «другого». Есть один, один-единственный по одну сторону — и очевидный эрзац по другую. Подобный аспект сумасшествия и сумасшедшего дома, то есть двойники, подумал я, фигурируют преимущественно в книгах, в качестве полностью материализовавшихся дубликатов, воплощающих тайную порочность респектабельного оригинала, в качестве личностей или наклонностей, которые сопротивляются погребению заживо и проникают в цивилизованное общество, чтобы раструбить всем о какой-нибудь чудовищной тайне джентльмена девятнадцатого века. Эти вымыслы, вымыслы о раздвоении личности, я знал вдоль и поперек, поскольку лет сорок назад, в колледже, разгадывал их так же шустро, как и любой другой юноша с шустрым умом. Но это не книга, которую я изучаю или пишу сам, а этот двойник — вовсе не тип литературного героя, разве что «тип» в разговорном значении слова. В номере 511 «Царя Давида» зарегистрировано не мое другое «я», не второе «я», не безответственное «я», не сошедшее с ума «я», не мой антипод, не антиобщественное, развращенное «я», воплощающее мои же мерзостные фантазии о себе — нет, меня морочит тот, кто — это же элементарно — вовсе не я, кто не имеет ко мне никакого отношения, кто называет себя моим именем, но со мной никак не связан. Видеть в нем «двойника» — значит придавать ему пагубный статус знаменитого, реального, престижного архетипа; термин «самозванец» ничем не лучше — он только усиливает опасность, которую я ему приписываю, когда заимствую у Достоевского термин «двойник», ведь слово «самозванец» наделяет профессиональными навыками двуличного коварства этого… Этого кого? Дай ему имя. Вот-вот, скорее дай ему имя! Потому что дать ему меткое имя — значит допытаться, что в нем есть и чего в нем нет, одновременно подвергнуть его экзорцизму и в него вселиться. Дай ему имя! В его псевдонимности — его анонимность, и эта анонимность сводит меня в могилу. Дай ему имя! Кто эта нелепая кукла? Ничто не создает тайну на пустом месте так ловко, как безымянность. Дай ему имя! Если Филип Рот — это только я, кто он?
Мойше Пипик.
Ну конечно же! Сколько нервов я мог бы уберечь, если б только знал. Мойше Пипик — имя, в котором я научился находить смак задолго до того, как впервые прочитал про доктора Джекилла и мистера Хайда или про Голядкина-старшего и Голядкина-младшего, имя, которое, наверно, никто не произносил в моем присутствии с тех пор, когда я по малолетству увлеченно интересовался семейной драмой — похождениями всех наших родственников в жизненной круговерти, их бедствиями, повышениями по службе, хворями, склоками и т. п.; в те давние времена, когда кто-нибудь из нас, карапузов, говорил или делал что-то, воспринятое как явное проявление проказливости, любящая тетушка или насмешник-дядюшка объявляли: «Да это же Мойше Пипик!» Это всегда был светлый миг: смех, улыбки, комментарии, разъяснения, и избалованный, капризный малыш вдруг оказывался в самом центре семейных подмостков, и по спине ползли мурашки гордого смущения, и он упивался статусом суперзвезды, но несколько конфузился из-за роли, которая, похоже, не вполне совпадала с его собственными представлениями о себе. Мойше Пипик! Уничижительное, шутливое, абсурдное имя, в буквальном переводе — Моисей Пупок; должно быть, в каждой еврейской семье нашего квартала оно имело какие-то свои, слегка иные коннотации: мелкий заважничал, малыш намочил штаны, слегка нелепый, слегка странноватый, слегка инфантильный персонаж, комический призрак, бок о бок с которым мы все выросли, фольклорный простофиля с фамилией, обозначающей вещь, которая в понимании большинства детей — ни то ни се, не часть тела и не отверстие, нечто одновременно вогнутое и выпуклое, не верх и не низ, не неприличное, но и не вполне благопристойное, расположенное достаточно близко к гениталиям, чтобы вызывать сомнительный интерес, и все же, несмотря на эту дразнящую близость, озадачивающее своим несомненно центральным положением, нечто бессмысленное и ни на что не пригодное — единственное археологическое подтверждение сказки о твоем происхождении, сохранившийся отпечаток плода, который загадочным образом был тобой, не будучи, в сущности, никем, самый дурацкий, самый пустой, самый идиотский водяной знак, который только можно было придумать для столь разумного, как наш, биологического вида. С тем же успехом, если учесть загадочность пипика, это мог быть дельфийский омфал [16] Омфал — древний культовый объект в Дельфах, считавшийся Пупом Земли.
. Что же пытался сказать тебе твой пипик? До этого никто по-настоящему не мог додуматься. Тебе оставалось только слово, само это упоительное слово-игрушка, акустическая проказливость двух согласных-шлепков и концевого щелчка, обрамляющих эти писклявые, кроткие, застенчиво-доверчивые гласные-близняшки. И все это становится еще упоительнее, еще уморительнее, потому что прицеплено к Мойше, к Моисею, а это намек (понятный даже несмышленым малышам, пребывающим в тени своих остроумных и прилично зарабатывающих родителей) на то, что в народном языке наших дедов-иммигрантов и их невообразимых предков преобладал обычай представлять себе даже суперменов нашего народа какими-то неисправимо, умилительно жалостными. У гойим был Пол Баньян [17] Пол Баньян — гигантский дровосек, персонаж американского фольклора.
, а у нас — Мойше Пипик.
Читать дальше