— Итак, — продолжал Чумак, — если исходить из «версии», как вы теперь ее называете, версии про убийство Ивана, его ударили по голове лопатой. Как по-вашему, господин свидетель, должен у человека, которого ударили лопатой, остаться шрам, или трещина в черепе, или еще какая-то серьезная травма головы? Если именно это случилось с Иваном в машинном зале?
— Конечно, — ответил Розенберг, — если бы я был уверен, что его ударили и, как говорит версия, которую я записал, он после этого умер… Тогда — где же шрам? Но там Ивана не было. А не было его там, потому что его там не было. — Розенберг посмотрел мимо Чумака и, тыча в Демьянюка пальцем, обратился к нему напрямую. — А будь он там, то не сидел бы теперь напротив меня. Ишь, герой, лыбится! — с отвращением вскричал Розенберг.
Но Демьянюк уже не просто ухмылялся, а смеялся, громко смеялся над словами Розенберга, над яростью Розенберга, смеялся над судом, смеялся над процессом, смеялся над абсурдностью этих чудовищных обвинений, над возмутительным фактом, что семьянина из кливлендского предместья, рабочего завода «Форд», прихожанина, которого ценят друзья, которому доверяют соседи, которого обожают родственники, — такого человека перепутали с психопатом-упырем, который сорок пять лет назад рыскал в польских лесах в качестве Ивана Грозного, порочным садистом, убийцей безвинных евреев. Либо он смеялся, потому что человеку, абсолютно невиновному в подобных преступлениях, остается только смеяться после целого года этого кошмарного крючкотворства и всего того, чему подвергла его и его несчастную семью судебная система Государства Израиль, либо он смеялся, потому что виновен в этих преступлениях, потому что он действительно Иван Грозный, а Иван Грозный был не просто психопатом-упырем, но самим сатаной. Ведь если Демьянюк виновен, кто, кроме сатаны, мог бы так громко смеяться над Розенбергом?
Все еще смеясь, Демьянюк внезапно вскочил со стула, подавшись к включенному микрофону на столе защиты, крикнул Розенбергу: «Ата шакран!» — и захохотал еще громче.
Демьянюк заговорил на иврите: человек, обвиняемый в том, что был Иваном Грозным, во второй раз обратился на еврейском языке к еврею из Треблинки, называвшему себя его жертвой.
Следующим заговорил судья Левин, тоже на иврите. Я услышал в наушниках перевод. «Слова обвиняемого, — отметил судья Левин, — которые были занесены в протокол… это были слова „Ты лжец!“… они занесены в протокол».
* * *
Еще через несколько минут Чумак закончил допрос Розенберга, и судья Левин объявил перерыв до одиннадцати утра. Я поскорее покинул зал суда, чувствуя опустошенность, изнеможение и недоумение — с таким же ощущением омертвелости я возвращался бы с похорон человека, которого страстно любил. Я никогда не видал стычек, в которых было столько боли и жестокости, как в этом жутком поединке Демьянюка с Розенбергом: столкнулись две жизни, бесконечно враждебных одна другой — как только могут быть несовместимы два вещества на нашей планете, изъеденной расколами. То ли от ощущения мерзости только что увиденного, то ли просто от того, что я поневоле постился почти сутки, но пока я в фойе, в буфете, отстаивал свое место среди прорывавшихся к кофемашине зрителей, в моем сознании произошло нечто весьма настораживающее: слова и картинки слиплись в неопрятный, тревожащий коллаж, состоящий из того, что Розенбергу следовало бы сказать для полной ясности, из золотых зубов, выдираемых у умерщвленных евреев для германской казны, и из страниц учебника «Иврит для начинающих», по которому Демьянюк в камере прилежно, самоучкой, вызубрил, как правильно сказать «Ты лжец». С «Ты лжец» сливались слова «Три тысячи дукатов». Отчетливо слышалось, как достойный Маклин вкрадчиво выговаривает: «Три тысячи дукатов», когда я отсчитал свои шекели старику, принимавшему деньги за буфетной стойкой, который, к моему изумлению, оказался тем самым бывшим узником-калекой, Смайлсбургером, чей чек на миллион долларов я «украл» у Пипика, а потом потерял. Сзади так напирала толпа, что, едва я расплатился за кофе с булочкой, меня оттеснили, и я, чуть не уронив стаканчик, протолкался во внешнее фойе, откуда была видна улица.
Ну вот, мне и теперь что-то мерещится. За кассой в буфете, сидящий на табуретке — всего-то какой-то лысый старичок с чешуйчатым теменем, который никак не может быть нью-йоркским ювелиром, отошедшим от дел и разочаровавшимся в Израиле. У меня двоится в глазах, подумал я, у меня двойники в глазах, но в чем причина — недоедание, недосып или — второй раз за год — распад личности? Наверно, и впрямь распад личности — как иначе я мог внушить себе, будто единолично отвечаю за безопасность Демьянюка-сына? После этих показаний, после смеха Демьянюка и гнева Розенберга, как может дурацкое гаерство нелепого Пипика все еще претендовать на роль в моей жизни?
Читать дальше