Когда в восемь без нескольких минут зазвонил телефон, оказалось, что я дежурю рядом с ним — сплю, сидя на стуле, а заснул я в пять тридцать, проверив напоследок, все ли в порядке у Демьянюка-сына. Мне снилось, что я задолжал за воду сто двадцать восемь миллионов долларов. Вот какую штуку выдумало мое сознание после всего, что я только что претерпел.
Проснувшись, я почувствовал запах: от чего-то огромного несло гнилью. Запахи виноградного сусла и фекалий. И стенок сырой обветшавшей трубы. И дух брожения — это от спермы. И ее запах, это она дремлет у меня под брюками, ясное дело, она — тяжелое, прилипчивое амбре с нотками баранины, и она же — это приятно-гадостное, солоноватое на среднем пальце руки, которая берет трубку истошно звонящего телефона. Мое неумытое лицо провоняло ею. Выкупалось в ней. Во всех них. Я пропах ими всеми. Таксистом, который бегал посрать. Толстяком-адвокатом. Пипиком. Пипик — это запах ладана и старой, засохшей крови. От меня пахло прошедшими сутками — каждой их минутой, каждой секундой, пахло, как от кастрюли, когда забыл ее в холодильнике и через три недели приподнимаешь крышку. Таким непомерно пахучим я никогда не был и никогда больше не буду снова — разве что когда начну разлагаться в гробу.
В гостиничном номере звонил телефон, хотя никто из тех, кто меня знает, не знал, что я здесь.
Мужской голос произнес:
— Рот? — Ну вот, опять: мужчина, говорящий с акцентом. — Рот? Вы тут?
— Кто…
— Офис рава Меира Кахане.
— Вам нужен Рот?
— Это Рот? Я пресс-секретарь. Зачем вы звоните раву?
— Пипик! — вскричал я.
— Алло? Это тот самый Рот, самоненавистник, еврейский ассимиляционист?
— Пипик, где вы?
— Ничего, мне на вас тоже насрать.
Моюсь.
Одно слово.
Переодеваюсь в чистое.
Три слова.
От меня больше не воняет.
Пять слов.
Девять слов, и я больше не знаю, правда ли, что я когда-то вонял, как собственный труп.
Ах вот как, подумал я (мой разум немедленно засуетился на своем тесном, доверху заваленном складе забот), вот как это проделывает Демьянюк. Все прошлое, которое дурно пахнет, просто отваливается, как короста, и теряется. С ним никогда ничего не происходило, кроме Америки. Только дети, и друзья, и церковь, и сад, и работа — а больше ничего и не происходило. Обвинения? С тем же успехом его можно обвинить в том, что он задолжал за воду сто двадцать восемь миллионов. Даже если имеется его подпись на счете за воду, даже если имеется его фото на счете за воду, разве этот счет может быть его счетом? Разве смог бы один человек израсходовать столько воды? Допустим, он мылся, поливал газон, поливал сад и огород, мыл машину, у него была стиральная машина с сушилкой, посудомоечная машина-автомат, для кухни требовалась вода, и комнатные растения нуждаются в поливе, и полы следует мыть раз в неделю, в семье пять человек, воду расходовали впятером, но разве в совокупности наберется воды на сто двадцать восемь миллионов? Вы прислали мне счет за весь город Кливленд. Вы прислали мне счет за весь штат Огайо. Вы прислали мне счет за весь мир, черт подери! Посмотрите на меня в этом суде: столько всего на меня свалилось, но за день я выпиваю, прихлебывая из стакана, сто — сто пятьдесят миллилитров воды, не больше. Я не говорю, что не пью воды, когда мне хочется пить, — конечно, пью, а летом, после прополки в огороде, выпиваю, сколько влезет. Но кажется ли вам, что я похож на человека, который мог бы разбазарить воду на сто двадцать восемь миллионов? По-вашему, я похож на человека, который двадцать четыре часа в день, тридцать дней в месяц, двенадцать месяцев в году, год за годом думает только о воде и больше ни о чем? У меня случайно вода не хлещет изо рта и носа? У меня, что, одежда промокла до нитки? А когда я иду, за мной остаются лужи, а под стулом, на котором я сижу, плещется вода? Прошу покорно меня извинить, но вы обознались. Какой-то еврей, если мне позволено так сказать, пририсовал на моем счете шесть нулей, потому что я украинец и слыву дурнем. Но не такой же я дурень, чтобы не узнать собственный счет за воду! В моем счете значится сто двадцать восемь долларов: единица, двойка, восьмерка! Ошибочка вышла. Я просто рядовой клиент водоканала, и меня не должны судить за этот гигантский счет!
* * *
Выходя из номера, чтобы заморить червячка, а затем поспешить в суд, я вдруг вспомнил об Аптере, и мысль о нем — он же сейчас терзается сомнениями, подозревает, что я его бросил, он человек ранимый, его одинокая жизнь хрупка и пронизана страхами, — эта мысль велела мне вернуться в номер, позвонить ему, хотя бы заверить, что он не позабыт и я увижусь с ним при первой возможности… но оказалось, что я с ним уже увиделся. Оказалось, что я не далее как вчера встретился с ним за обедом: пока мы с Аароном трапезовали вместе в Доме Тихо, мы с Аптером трапезовали в нескольких кварталах оттуда, в вегетарианском ресторане на улице Эфиопии, куда всегда ходили и раньше. Оказалось, что, пока Смайлсбургер вручал мне свое умопомрачительное пожертвование, Аптер снова признавался мне, что ему страшно ходить в свою мастерскую в Старом городе: боится, что тамошние арабы зарежут его ножами. Теперь ему страшно даже из комнаты выходить. И даже в постели он не может уснуть — он всю ночь начеку, опасается: стоит на мгновение сомкнуть глаза, как они проскользнут в окно и сожрут его. Он со слезами умолял меня забрать его с собой в Америку, вконец потерял самообладание, рыдал и вопил, что он беспомощен и только я могу его спасти.
Читать дальше