* * *
А потом был Витя. Мой кровный больной. Я оперировал, я вел после операции, я тащил. «Вы мне его хоть каким, хоть инвалидом! — просила Витина жена, молодая еще баба. — Куда я с такой оравой?» Да, у них было семеро детей. Такие ребята.
На операции у Вити нашли диафрагмальную грыжу с ущемлением — я нашел. За одно уж это любить бы его как родного брата. Не надо было меня уговаривать. Я плевал через левое плечо, стучал по дереву — и других, кто заикался, тоже просил: и вы, и вы постучите. В животе моем уже поднималось: я, моя работа!
В тот день, третий после операции, я был с дежурства, оперировал, а потом перелил Вите банку крови, и он уснул. Пульс частил, и во сне он бредил, но я так устал, что решил: ничего, в пределах, и ушел домой. И дома, помню, засыпая, сказал жене: «Как хорошо!» — про диафрагмальную Витину грыжу и про свою долю. А в три позвонил дежурный врач.
Мы устроили консилиум: заведующий, дежурный и я. Решили: на стол брать нельзя — давление низкое; решили перелить крови еще. Я не верил, что у Вити — кроме грыжи… Я надеялся, я думал, я привык. И потом, когда его вырвало кровью, и я все еще уговаривал: это так… набежало из носа, поцарапали зондом, это так. И в истории болезни, в диагнозе, я не напишу того, что надо. Не напишу, хоть скажет опытный мой заведующий: пиши-ка, брат, желудочное кровотечение. Не напишу, упрусь, не захочу. И он не станет спорить, а поймет.
Я не остался. Я шел домой той же дорогой, тот же самый я; было пять утра, и пахло тополями.
Я лег в постель, но не уснул. И когда вернулся в отделение, Витя уже лежал под простыней, и никого с ним рядом не было.
А через два часа мы стояли в морге, пахло мертвой водой, и Дыркин резал ножницами синий Витин кишечник.
В двенадцатиперстной, на задней стенке, открылась вдруг большая язва, а на ней сгусток. Отсюда и бежала кровь, в которую я не верил.
— Расхождение получается! — с удовольствием сказал Дыркин. — Расхождение [6] «Расхождение получается…» и пр. Патологоанатом Дыркин имеет в виду расхождение клинического и патологоанатомического диагноза. Это то, чего боятся врачи и не любят организаторы здравоохранения.
.
Я не любил Дыркина. И тогда и всегда. Я питал к нему отвращение. Это был человек без затылка. Волосы с темени падали у него прямо на крепкую шею. Каждый день после работы он ходил для здоровья на лыжах и больше всего на свете любил главного врача. Бескорыстно. За то, что главный.
— Что будем писать в диагнозе? — спросил Дыркин, стараясь не глядеть в мою сторону. Он уже знал, что оперировал я.
— Пиши что хочешь, — сказал зав и вышел. Я тоже. Я мог ударить Дыркина.
Я шел по двору и варил в голове суп. Я думал про свою дочь, про семерых Витиных детей, про то, как я обрадовался грыже и пропустил язву на операции, про приемный покой, где ждала Витина мать, я вспоминал, как глотал он вчера зонд, как сам запихивал его заскорузлыми руками и улыбался мне, успокаивая, и что утром, говорила Люба, с его постели ползли вши.
В тот день я и решил.
* * *
Но не ушел.
Теперь-то я знаю почему. Оптимизм! — вот в чем было дело. Я ходил, спал, ел и знал: я не умру. То есть в голову мне это приходило, и как тогда, например, на озере, снаружи, я как бы понимал: да, умру, — но изнутри, сутью своей, кровью — никогда. Наоборот, внутри себя я знал точно, с детства, с самого первого сознания: я не умру. Знал, и ни разу в том не усомнился. Мало того, я знал: у меня все будет хорошо. Это они, другие, заболеют раком, ослепнут, сойдут с ума, окажутся рогатыми, схоронят родителей, детей, а мне, мне — будет хорошо. И моей жене будет хорошо, и дочери, а главное — мне, мне!
Я буду жить, и в запасе всегда будет оставаться двадцать лет — вечность.
Как-то на дежурстве мать привела девочку лет двенадцати — две ранки на предплечье: укусила собака. «Да что ж такое! — плакала мать. — Да как же это! Почему ж не везет-то нам так?! В прошлом годе коленку поранила, теперь это». После перевязки увидела бинт и снова: «Ох ты, моя бедная!» — «А если бы перелом или еще что посерьезнее?» — спросила сестра. Но женщина не поняла: «Какой перелом? Вот еще!»
Стало быть, подумал я, те, что умерли, те, что умирают сотнями во всех точках земли, стало быть, они — от войн, эпидемий, инквизиций — справедливо?! А вот эти ранки, две ранки, у моей, моей доченьки, у меня — это — несправедливо. Так?
И тут я себя поймал. Я готовился презирать эту женщину, но я себя поймал. Ведь я-то сам — тоже! Да-да, мир такой. Но для других. А мне подавай справедливость. (Ко мне справедливость.) Я в это верю. Не могу не верить. Так устроен. Ранки болят изнутри, а человечество — снаружи. Потому и «ну что ж, умер…» — помните? Снаружи. Потому и «погибло целых десять тысяч!». Будто это больше, чем пять. Будто за десять вы разволновались больше.
Читать дальше