И смерть меня страшит… [5] «И смерть меня страшит…» — вся мысль в этом отрывке стиха «Странник» звучит так: Он тихо поднял взор — и вопросил меня, О чем, бродя один, так горько плачу я? И я в ответ ему: «Познай мой жребий злобный: Я осужден на смерть и позван в суд загробный — И вот о чем крушусь: к суду я не готов, И смерть меня страшит».
А. Пушкин
Началось это десять лет назад. Я работал тогда в районной больнице и хотел только двух вещей: делать пользу и быть любимым. Правда, в последнем я поначалу себе не сознавался, просто хотел. Пользой же была у меня затаенная надежда расквитаться с долгами юности «перед совестью и людьми». Я серьезно верил, что могу. Помню, даже вечерами, после десяти-двенадцати часов праведных трудов, я все еще не мог успокоиться, уснуть, все просыпался средь ночи, подносил к глазам будильник, а чуть свет снова бежал в больницу — бегать там. Я был как в лихорадке, как пьяный, остановить меня было нельзя. По десять раз на дню я заскакивал в свои палаты, чуть ли не будил спящих — помочь, спасти, избавить всех от всего. Жалуйтесь, говорите, ну, ну же! Я таскал носилки, даже судна, бегал за консультантами, изводил перевязочный материал, лекарства, ругался со старшей сестрой. Она была умная женщина и понимала, в чем тут дело. Увы, силой добрых намерений я возмещал свое неумение. Но больным моим я нравился. Они писали в книгу жалоб целые поэмы, дарили цветы, а я (о, это было упоение!) радовался себе, жизни, своему состраданию и самоотверженности. А потом под автобус, которым я ехал на работу, попала девочка. Была весна, на улице уже пахло деревьями, но накануне ночью ударил мороз, и был гололед. Ее уже тащило задним колесом, в автобусе запотели окна, ее тащило, а мы не знали. В больнице я помыл руки и снова работал, снова бегал и улыбался, и… забыл. Умер Саша Гаврилов, потом еще один мужик с желудочным кровотечением, а потом я привык. Я как бы уставал, и забота моя не кончалась. Не успевал выписать одного, как поступал другой, и так изо дня в день, из года в год — без конца. А потом, это было в отпуске, на озере, я лежал на теплых гальках, вокруг ходили голые парни, один присел возле и попросил закурить. Глаза его выражали тревогу и жадную муть — вот-вот случится, произойдет, а он не успеет! Они боролись там, в воде, хрипели и брызгались, а я подумал: «Нельзя складывать смерти — они не складываются. Две жизни вовсе не дороже одной. Не дороже, если смотреть на каждую как на свою. Любая смерть — это итог . Всех, всего человечества. Потому что все оно из человеков и каждый — цель. И стало быть, смерть той девочки была и моим итогом, моей… смертью. А я не заметил. Я живу».
* * *
Я жил. Работал. Начал оперировать, лечить, пыл мой поугас, я, как и братья мои, поморщивался уже на очередь в хирургический кабинет, «тыкал», не смущаясь, больным и сестрам, забыл потихоньку и девочку, и те мысли, получил квартиру, купил мебель. «Папа, а пирожкам больно, когда их едят?» Больно, больно, откуда мне знать, я ведь не был пирожком. И вот, среди всего этого, вдруг заболел сам. Аппендицит. Положили на стол, привязали руки-ноги, потянули слепую кишку. Больно, очень больно пирожкам, больнее, чем я мог себе представить. Но не боль, не беспомощность, а как они на меня смотрели — вот, вот что меня пробрало! Почти ежедневно я сам стоял вон там, у средины стола, за простынью: «Потерпите. Ну-ну. Потерпите!» А тут… Словом, я почувствовал: они видят меня снаружи! Снаружи. Они, мои товарищи, коллеги, любившие меня, я ведь знал, хотевшие мне добра, — вдруг понял, догадался, почуял: умри я — они расстроятся, попереживают даже: «Умер, жалко, хороший был парень, ну что ж, что ж поделаешь, бывает!» — и все! Все. И будут жить себе дальше. Будут вот так же смотреть других, следующих, хлопать по плечу, улыбаться. Будто я кричу в поле, в пустыне вслед, а они идут, уходят кучей, отворачиваясь, не слыша.
После операции я нарушил режим: напился воды, закурил, и к вечеру разболелась моя старая студенческая язва — сильно так, что дежурный заподозрил прободную. Он не сказал, но я-то видел, как отворачивается, чужеет, уходит от меня его лицо. Вызвали заведующего, рентгенолога, поставили к аппарату — ничего, оказалось, страшного — ввели зонд, все потом прошло. Но минута «до» — до аппарата: они в сторонке, они решают, быть мне или не быть, а я кричу в своей пустыне — эй погодите, не бросайте меня, я еще подымусь, эй! — была. Была минута.
Читать дальше